Как сделать причёску с диадемой для девочек

A- A A+


На главную

К странице книги: Пущин Иван. Записки о Пушкине. Письма.




Иван Иванович Пущин

Записки о Пушкине. Письма

Предисловие

Декабрист И. И. Пущин

«Читали ли вы в «Атенее» отрывки из записок И. И. Пущина, – спрашивал А. И. Герцен писательницу М. А. Маркович (Марко-Вовчок) в письме от 7 сентября 1859 года. – Что за гиганты были эти люди 14 декабря и что за талантливые натуры!»[1]

Талантливых натур среди декабристов было много, и Пущин по праву заслужил эту характеристику. Он был и талантливой натурой, и замечательным общественным деятелем, и стойким убежденным участником революционного движения 20-х годов XIX столетия.

Первый друг А. С. Пушкина, он оставил в нашей мемуарной литературе такое ценное наследство, как Записки – обстоятельный и достоверный документ для характеристики Пушкина-лицеиста.

Типичный представитель передовой части русского общества эпохи дворянских революционеров, Иван Иванович Пущин был яркой индивидуальностью.

Он принадлежал к родовитой дворянской семье, его предки упоминаются в грамотах, относящихся к самому началу XVI столетия.

Дед декабриста, Петр Иванович, был адмиралом и сенатором, а отец, Иван Петрович, генерал-лейтенантом, генерал-интендантом флота и сенатором. Брат отца, Павел, тоже был сенатором.

Мать декабриста, Анастасия Ивановна, происходила из богатой семьи Рябининых. Ко времени осуждения сына она уже несколько лет страдала психическим расстройством. Семьей управляла ее старшая – незамужняя – дочь Анна Ивановна. Всего у Ивана Петровича Пущина было двенадцать детей.

Имущественные дела семьи Пущиных пришли в упадок задолго до 1825 года. М. И. Пущин много раз упоминает в своих записках, что, будучи в начале 20-х годов офицером, он сильно нуждался. Отец не мог уделять ему достаточно средств для обмундирования и содержания в гвардии.

О воспитании И. И. Пущина в доме родителей имеются краткие известия в записках его брата, у которого «из воспоминаний детства более всего внедрились в память серьезность отца, помешательство матери, начальство старших сестер, отсутствие всякого присмотра со стороны гувернеров Трините, Вранкена, Троппе и других, баловство старой, любимой няни Авдотьи Степановны и при ней дружба с горничными». «Несмотря, однако же, на такую обстановку, – утверждал М. И. Пущин, – научное наше воспитание шло довольно успешно».[2]

Сестра Пущина, Екатерина Ивановна, была замужем за генералом И. А. Набоковым. В 20-х годах он командовал крупными воинскими частями. После осуждения Пущина генерал Набоков обращался к правительству с просьбами об улучшении положения его зятя на поселении.

Братья И. И. Пущина служили в различных воинских частях. Старший брат Петр участвовал в войне с Наполеоном и умер в 1812 году от раны, полученной при изгнании врага из России.

Из двух внуков, которых адмирал Пущин хотел определить в Лицей, он выбрал Ивана Ивановича, главным образом потому, что семья отца будущего декабриста, Ивана Петровича, была большая, а состояние недостаточное. Надо полагать, что министр и сам отдал бы предпочтение Ивану Пущину. Согласно списку кандидатов для приема в Лицей он выказал на экзаменах в грамматике российского языка хорошие, французского – изрядные познания, по-немецки – читал, в познании общих свойств тел, в основных началах географии и истории – также выказал хорошие познания.

Его двоюродный брат П. П. Пущин был плохо подготовлен к вступлению в Лицей.

Среди преподавателей Лицея большую роль в формировании мировоззрения автора Записок играл профессор А. П. Куницын, читавший курс так называемых политических и нравственных наук. Влиянием Куницына, его речью 19 октября 1811 года и всем содержанием его лекций поддерживался тот дух в воспитании лицеистов, который содействовал вступлению Пущина в ряды заговорщиков, а юному Пушкину внушал вольнолюбивые мечты. Это направление поддерживалось и самим директором Лицея В. Ф. Малиновским. Он окончил Московский университет по философскому факультету и был очень образованным человеком. В 1802 году В. Ф. Малиновский подал правительству «Записку об освобождении рабов», в 1803 году напечатал «Рассуждение о мире и войне» в двух частях, где изложил проект вечного мира как «условия нераздельного с истинными успехами человечества». В 1813 году им опубликована в журнале «Сын отечества» статья «Общий мир». Он помещал в журналах публицистические статьи, проникнутые гуманными идеями и защитой свободного, демократического, развития народа.

Прогрессивный характер литературной деятельности Малиновского отражал идеи «Путешествия из Петербурга в Москву», «Беседы о том, что есть сын отечества» и других произведений выдающегося русского писателя-революционера конца XVIII столетия – А. Н. Радищева. Малиновский способствовал усвоению этих идей Пушкиным и его однокурсниками, будущими декабристами.

В показании от 17 февраля 1826 года В. К. Кюхельбекер писал, что «Путешествие» Радищева, подобно другим запрещенным произведениям писателей конца XVIII столетия, переписывалось с жадностью, что читатели дорожили каждым смелым словом, которое находили гам. Кюхельбекер упоминал произведения Радищева и в статье о русской словесности, напечатанной им в 1817 году, тотчас по окончании Лицея.

Влияние радищевской «Вольности» глубоко в творчестве поэтов-декабристов В. Ф. Раевского, К. Ф. Рылеева, в революционных стихотворениях Пушкина.

Особенно горячо и смело пропагандировал в своих лекциях свободолюбивые идеи упоминавшийся выше профессор А. П. Куницын, воспитывавший у  лицеистов критическое отношение к самодержавно-крепостнической действительности, любовь к русскому народу. В первоначальной редакции знаменитого «19 октября» Пушкин писал о нем:


Куницыну дань сердца и вина!
Он создал нас, он воспитал наш пламень,
Поставлен им краеугольный камень.
Им чистая лампада возжена…

О речи Куницына на открытии Лицея Пушкин вспоминает в стихотворении 1836 года:


Вы помните: когда возник Лицей…
И мы пришли. И встретил нас Куницын
Приветствием…

Куницын читал в Лицее курс естественного права. В изложении курса он заявлял, что «в рассуждении первоначальных прав все люди как нравственные существа между собою совершенно равны, ибо все имеют одинаковую природу, из которой проистекают общие права человечества».

В главе о «праве общественном» Куницын говорил слушателям о незаконности крепостного права. Эта идея, как известно, стала одним из основных пунктов программы Тайного общества декабристов.

Свой курс права Куницын читал не только в Лицее. Он выступал также с публичными лекциями, которые посещали члены Тайного общества И. Г. Бурцов, А. В. Поджио, П. И. Колошин, Н. А. Бестужев и другие. Е. П. Оболенский заявил на следствии, что он «в 1819 году слушал лекции политической экономии у профессора Куницына». Книгу Куницына читал декабрист А. Н. Сутгоф.

В лицейском курсе «Изображение системы политических наук» Куницын говорил, что верховная власть учреждается в интересах всего общества. А затем «граждане независимые делаются подданными и состоят под законами верховной власти; но сие подданство не есть состояние кабалы. Люди, вступая в общество, желают свободы и благосостояния, а не рабства и нищеты».[3]

На развитие свободомыслия Пущина оказало большое влияние преподавание в Лицее истории отечественной и всеобщей. Лицейский отчет за 1811–1817 годы так характеризует это преподавание: «Вопреки вкравшемуся по злоупотреблению обычаю хвалить все домашнее без разбору, деяние историческое и характеры лиц, имевших влияние на дела России, представляемы были в точном их виде. Самые пороки изображены были во всей их гнусности». Лицеистам внушалось, что в области правления в России предстоит еще сделать очень многое для благосостояния народа.

О духе, господствовавшем в Лицее, писал одному из своих юных друзей товарищ школьных лет Пущина А. Д. Илличевский: «У нас по крайней мере царствует, с одной стороны, свобода, (а свобода дело золотое)… Летом досуг проводим на прогулке, зимой – в чтении книг, иногда представляем театр, с начальниками обходимся без страха, шутим с ними, смеемся».

Пущин участвовал в школьных спектаклях, занимался в Лицее литературой. Пушкин говорил, что Пущин превосходно владеет русским языком. Литературные способности Пущина признавал также высокообразованный Н. И. Тургенев, привлекавший его в 1819 году к сотрудничеству в журнале «Россиянин XIX века», или «Архив политических наук и российской словесности». Журнал затевался для осуществления программы Союза благоденствия. К сотрудничеству в журнале приглашались члены Тайного общества – Н. М. Муравьев, Ф. Н. Глинка, И. Г. Бурцов и другие, а также Пушкин. «Общество 19 года» и журнал при нем не были осуществлены по причинам общеполитическим и цензурным.

Книга знаменитой французской писательницы А.-Л. Сталь «Взгляд на главнейшие события французской революции», о которой должен был писать Пущин для названного журнала, вышла из печати в 1818 году. То, что она немедленно появилась на столе у только что окончилось его учение лицеиста, говорит о серьезном интересе Пущина к развитию революционных идей. Всем своим содержанием книга Сталь была близка духу программы Тайного общества. Привлекало особенное внимание Пущина утверждение ее автора, что причины революции кроются в общих исторических условиях, что основная цель революции – в завоевании народом политической и духовной свободы, что наряду со свободой революция даст народу благосостояние, а также мысль, что русскому народу предстоит великое будущее.

Литератором профессиональным Пущин не стал, хотя впоследствии много и с большим усердием занимался переводами различных сочинений на русский язык. Ни один из них так и не был напечатан, но о стиле Пущина дают лучшее представление его Записки и письма, включенные в настоящее издание. В них много остроумия, тонкой иронии, метких оценок и характеристик, ярких сравнений и сопоставлений. Литературная манера Пущина отличается искренностью и подкупающей простотой изложения.

Несмотря на участие во всех товарищеских шалостях, о которых И. И. Пущин рассказывает в Записках, он был на хорошем счету у лицейских начальников. Прекрасные природные способности помогали ему хорошо усваивать преподаваемое. В «табели об успехах, прилежании и дарованиях воспитанников Лицея с 23 октября 1811 по 19 марта 1812 года» о Пущине сказано: «В российском и латинском языках – превосходные успехи и более тверды, нежели блистательны; редкого прилежания, счастливых дарований; во французском языке – весьма отличные успехи, очень прилежен, очень понятен и способен». В таком же роде отзывы о занятиях Пущина немецким языком, арифметикой, географией, историей, логикой и другими предметами.

Доволен был Пущиным и учитель рисования. Сохранился представляющий несомненный художественный интерес деревенский пейзаж с домиком у моста и женской фигурой, сделанный итальянским карандашом, имеющий надпись чернилами: «1813 года 23 июня. Рисовал Пущин».

Отмечено в «табели», что «по нравственной части» Пущин «весьма благонамерен, с осторожностью и разборчивостью, благороден, добродушен, рассудителен и чувствителен с мужеством».

Таковы в общем отзывы о Пущине в течение всех шести лет его учения в Лицее.

Характер Пущина, необыкновенная доброта его, искренность и прямота в отношении с людьми привлекали к нему любовь всех товарищей по выпуску. Даже сухой и черствый барон Корф писал о нем (в 40-х и 50-х годах) с неподдельной любовью и умилением. Добрая память о Пущине сохранялась в Лицее многие годы, а имя изгнанника было окружено романтическим ореолом.

В начале июня 1817 года, после экзаменов, юный Пущин был выпущен из Лицея офицером в гвардейскую Конную артиллерию.

Кончилось учение и воспитание, началось общественное и политическое служение, проникнутое «лицейским духом».

В секретной записке агента III отделения Ф. В. Булгарина, представленной Николаю I после разгрома декабристов, «лицейский дух» охарактеризован как отражение взглядов, враждебных самодержавному, феодально-крепостническому строю. Булгарин доносил, что в «Лицее начали читать все запрещенные книги, там находился архив всех рукописей, ходивших тайно по рукам, и, наконец, пришло к тому, что если надлежало отыскать что-либо запрещенное, то прямо относились в Лицей».

К лицеистам первого курса обращено стихотворение Пушкина «Товарищам», написанное в 1817 году, перед выпускными экзаменами:


…Недолго, милые друзья,
Нам видеть кров уединенья…
Разлука ждет нас у порогу,
Зовет нас дальний света шум,
И каждый смотрит на дорогу
С волненьем гордых, юных дум…

К себе и тем своим товарищам, которые также прониклись передовыми демократическими убеждениями, относил Пушкин следующие строки этого стихотворения:


Равны мне писари, уланы,
Равны законы, кивера,
Не рвусь я грудью в капитаны
И не ползу в асессора…
Оставьте красный мне колпак…[4]

На первый взгляд не все здесь совпадает с биографией Пущина. Ведь он был выпущен из Лицея офицером гвардии, а через несколько лет стал коллежским асессором. Правда, Пущин не рвался грудью в капитаны и вовсе не «полз» в асессора. И военную службу и гражданскую – судейскую – он избрал именно потому, что был проникнут стремлением быть всюду полезным людям.

Еще в лицейские годы Пущин был частым гостем Священной артели, основанной А. Н. Муравьевым и И. Г. Бурцовым в 1814 году. Вместе с другими участниками артели, названными в Записках Пущина, они и основали в 1816 году первую декабристскую организацию – «Общество истинных и верных сынов отечества», или «Союз спасения». Одним из основателей первоначальной ячейки Священной артели был также брат А. Н. Муравьева – Николай. Кроме тех, кого перечисляет Пущин как участников артели, ее заседания посещали лицеисты В. Д. Вольховский, А. А. Дельвиг, В. К. Кюхельбекер, офицеры различных гвардейских частей: Петр Колошин, Михаил Пущин, Александр Рачинский, Демьян Искритский.[5]

Таким образом, Пущин и некоторые его товарищи еще лицеистами были через Священную артель привлечены к деятельности первого Тайного общества декабристов.

В стихотворении одного из участников Тайного общества «К артельным друзьям» – имеются такие строки, обращенные к членам артели:


Я с вами – и в душе горит
Добра огонь священный…
Но час пробьет: услышим мы
Отечества призванье!..
Кто для отчизны алчет жить,
Тот выше бедствий в свете.

И. Г. Бурцов служил в Штабе Гвардейского корпуса в Петербурге и состоял также действительным членом Общества военных наук, учрежденного при Штабе. Общество издавало «Военный журнал», в котором печатались статьи будущих декабристов. Редактором журнала был член Тайного общества Ф. Н. Глинка. В числе сотрудников журнала были члены Священной артели – И. Г. Бурцов и В. Д. Вольховский.

На допросе в следственной комиссии по делу о заговоре декабристов И. Г. Бурцов заявил в 1826 году, что цель Общества военных наук «состояла в образовании молодых офицеров предпочтительно в военных науках». Следует иметь в виду, что члены этого общества были также участниками Священной артели – зародыша Тайного общества декабристов.

Литературно-просветительная работа членов Общества военных наук вдохновлялась высоким патриотическим стремлением, отличавшим революционные организации 20-х годов и все их побочные управы.

Высоким патриотизмом революционно-преобразовательного характера отличались мнения и убеждения И. И. Пущина, сложившиеся под влиянием Священной артели, с которой он сблизился не позже конца 1815 года. Несомненно также, что под влиянием идей, вдохновлявших деятельность Бурцева в военно-патриотическом направлении, Пущин решил поступить на военную службу. Конечно, под тем же влиянием, воспринятым через Пущина, а может быть, и непосредственно на собраниях артели хотел Пушкин посещать класс военных наук в Лицее.

Известно, что в программе Тайных обществ был пункт, предписывавший их участникам занимать должности в различных областях государственного управления, в том числе и в военной. Имелось в виду посредством агитации подготовить население страны к уничтожению царского и чиновничьего самовластия и введению представительного правления. Устав Тайного общества составлялся на основе мнений, постепенно вырабатывавшихся на собраниях объединений, предшествовавших оформлению Союза спасения и Союза благоденствия.

В соответствии с этим Пущин и решил вступить в гвардейскую Конную артиллерию в соответствии с направлением всей деятельности Священной артели.

Вместе со своей артиллерийской частью И. И. Пущин участвовал в походе 1821–1822 годов, предпринятом с целью отвлечь царивший в гвардии «вольный дух». Поход начался в мае 1821 года. Гвардия дошла до Царства Польского и в июле 1822 года вернулась в столицу. Но цели, которую имел в виду Александр I, поход не достиг. Напротив, во время похода состав Тайного общества увеличился, а «вольный дух» распространился во многих армейских полках.

Пущин поступил на военную службу 29 октября 1817 года в чине прапорщика. 20 апреля 1820 года он получил второй офицерский чин – подпоручика, 21 декабря 1822 года был произведен в поручики, а через месяц после этого оставил Конную артиллерию.

Ширилось участие Пущина в делах Тайного общества, укреплялось его чувство ответственности за осуществление цели заговора. Он видел, что для этого недостаточно работы в одном только военном ведомстве, и решил перейти в гражданскую службу.

Внешним поводом к уходу И. И. Пущина из гвардии послужило столкновение с братом царя, Михаилом Павловичем, из-за ничтожного упущения в форме.

Демонстративно оставив службу в гвардии, Пущин хотел усилить значение своего поступка переходом на низшую полицейскую должность – стать квартальным надзирателем.

Сын декабриста Е. И. Якушкин, много беседовавший с Пущиным в Сибири в середине 50-х годов, пишет, что Иван Иванович хотел этим доказать, «каким уважением может и должна пользоваться та должность, к которой общество относилось в то время с крайним презрением».

Такое объяснение почти буквально совпадает с заявлением А. Н. Радищева в его «Беседе о том, что есть сын отечества», которая опубликована за год до «Путешествия из Петербурга в Москву» и примыкает к нему по своему революционно-политическому содержанию. «Истинный человек, – писал Радищев, – с благоговением подчиняется всему тому, чего порядок, благоустройство и спасение общее требуют; для него нет низкого состояния в служении отечеству… не страшится трудностей, встречающихся ему при сем благородном его подвиге… неутомимо бдит над сохранением честности… помогает несчастным».

Решение Пущина привело в ужас его семью. Сестра на коленях умоляла его отказаться от мысли пойти в квартальные. Пришлось уступить родным.

Согласно Отчету 1817 года профессора Лицея стремились так показать воспитанникам устройство государственных дел, «чтобы сердца их наполнились состраданием к ближнему и чтобы они получили смелость восставать против злоупотреблений, таким игом обременяющих общество». В истолковании законодательства России лицеистам указывались причины запущенности и беспорядка в ходе судебных дел, вытекавшие из всего государственного строя.

Отказавшись от мысли служить в полиции, Пущин решил пойти на службу в судебное ведомство. Хотя он мог занять там место только «в нижней инстанции», он «никак не почитал его малозначущим, потому что оно дает направление делу, которое трудно, а иногда уже и невозможно поправить в высшем присутственном месте». Пущин был уверен, что в судебном ведомстве всякий честный человек может быть полезен отечеству.

Отставку из военной службы Пущину пришлось ждать больше четырех месяцев. Лишь 5 июня 1823 года он мог приступить «к отправлению должности» надворного судьи.

Арестованный в самый день восстания, 14 декабря, К. Ф. Рылеев в своем показании заявил, что принят был в Тайное общество Пущиным. Однако Пущин был арестован только 16 декабря, а допрошен на другой день. На первом допросе он показал, что по службе в Уголовной палате познакомился с Рылеевым и, «узнав его хорошо, принял его членом в общество».

Возможно, однако, что на деле все это произошло иначе. И. И. Пущин поступил на службу в палату в июне 1823 года, а Рылеев был введен им в Тайное общество в начале этого года. Следовательно, Пущин «хорошо» узнал поэта-гражданина не только до начала 1823 года, а задолго до того. Можно не сомневаться, что по своей близости к литературным кругам столицы и по своему политическому направлению он интересовался автором революционного стихотворения «К временщику» еще с 1820 года. А потому вернее будет предположить, что Пущин вступил в Уголовную палату по совету Рылеева. Поэт служил там с января 1821 года и своей деятельностью доказал, что в судебном ведомстве имеется много возможностей быть полезным отечеству. Рылеев был принят в Тайное общество не в качестве «согласного», рядового участника движения, как это обычно делалось относительно вновь привлекаемых к заговору, а в качестве «старейшего», имевшего право принимать новых членов.

По убеждениям, по темпераменту и направлению своей политической деятельности Рылеев был настроен решительнее Пущина, взгляд которого на задачи общества, по крайней мере на текущий момент, больше соответствовал конституционно-монархическому направлению Никиты Муравьева. Но в практическом отношении Пущин действовал вполне в духе воззрений Рылеева. Совместными усилиями они оживили деятельность Северного общества, возникшего после 1821 года[6] и действовавшего первое время очень слабо. Направление общества приняло более революционный характер, чем этого хотели другие руководители его: Н. И. Тургенев, H. М. Муравьев, С. П. Трубецкой. Чтобы оживить московское отделение Тайного общества, руководители заговора поручили Пущину организовать московскую управу Северного общества.

Своеобразную позицию Пущин занимал в крестьянском вопросе, считая, что при тогдашних обстоятельствах нет возможности полностью уничтожить крепостное рабство. Он решил осуществить сначала более скромную часть программы и с этой целью учредил в Москве Практический союз. Задачей союза, впредь до осуществления общеполитических и социальных идеалов общества, было содействие освобождению от крепостной зависимости дворовых людей. Программу Практического союза И. И. Пущин изложил на следствии в показании от 11 января 1826 года, заявив, что основал он эту организацию, желая хотя бы несколько содействовать к общему благу в духе Союза благоденствия. «Обязанность члена состояла в том, – пояснял Пущин, – чтоб непременно не иметь при своей услуге крепостных людей… Сверх того, при всяком случае, где есть возможность к освобождению какого-нибудь лица, оказывать должен пособие или денежное, или какое-либо другое».

Сам Пущин крепостных не имел. К своему служителю из отцовских дворовых, Алексею, он относился без барского высокомерия, а после осуждения просил отца отпустить Алексея на волю.

Интересный рассказ о том, как оживилась деятельность московской управы Тайного общества при Пущине, находим в Записках А. И. Кошелева, который служил по окончании университета в Московском Архиве иностранных дел и входил в кружок так называемых «архивных юношей». Кружок этот придерживался очень умеренных политических взглядов. Вспоминая о сильном и всеобщем недовольстве внешней и внутренней политикой Александра I, благонамеренный монархист, но противник аракчеевщины, Кошелев писал спустя много десятилетий: «Никогда не забуду одного вечера, проведенного мною у внучатого моего брата, Мих. Мих. Нарышкина; это было в феврале или марте 1825 года. На этом вечере были: Рылеев, кн. Оболенский, Пущин и некоторые другие, впоследствии сосланные в Сибирь. Рылеев читал свои патриотические думы, а все свободно говорили о необходимости покончить с этим управлением». Кошелев, может быть, и не знал, что он присутствовал в тот вечер на заседании московской управы Северного общества.

Характерен также случай с привлечением к Тайному обществу В. И. Штейнгейля. В 1823 году он познакомился в Петербурге с К. Ф. Рылеевым. Поэт познакомил Штейнгейля с задачами и деятельностью общества в основном, добавив, что подробности он узнает в Москве – от Пущина. Передавая Штейнгейлю письмо к Пущину, Рылеев сказал, что с Иваном Ивановичем будет «приятно познакомиться». Штейнгейль вступил в московскую управу и вскоре сообщил Рылееву, что действительно иметь дело с Пущиным «очень приятно». В ответ на это Рылеев писал Штейнгейлю в марте 1825 года: «Спасибо, что полюбил Пущина; я еще от этого ближе к тебе. Кто любит Пущина, тот уже непременно сам редкий человек». П. А. Муханов показывал на следствии, что Пущин вообще имел «хорошее имя в Москве», а М. Ф. Митьков говорил в январском показании 1826 года об энергичной деятельности Пущина в московской управе Тайного общества.

На Пущина возлагались большие надежды и членами Верховной думы К. Ф. Рылеевым и Е. П. Оболенским, которые условились с  ним, что в случае какого-либо важного происшествия он явится в Петербург, чтобы действовать вместе с товарищами по заговору.

В декабре 1825 года, после смерти Александра I, Пущин приехал в Петербург. Он повидался с родными и отправился к Рылееву. Поэт жил в доме Российско-американской компании у Синего моста. Рядом с ним жил А. А. Бестужев.

Главные деятели Северного общества собирались у Рылеева. Пущин сразу вошел в центр организации восстания. Здесь вырабатывался план действий, обдумывались и составлялись проекты манифеста от имени временного правительства. Отсюда исходили указания руководителей отдельных отраслей Тайного общества при воинских частях.

Пущин считал, что основы государственного строя России должны быть определены представителями всего народа после успешного завершения восстания. Он распространял списки проекта конституции, составленного H. М. Муравьевым, поручал Бриггену, Кашкину и другим участникам Тайного общества переписывать его. Благодаря Пущину дошел до нас наиболее полный текст муравьевской конституции в списке К. Ф. Рылеева. Но Пущин распространял эти списки не в качестве агитационного документа, а для того, чтобы члены общества могли представить свои замечания на него.

Среди участников революционного движения большинство составляли военные. Из общего числа около 580 подозреваемых, находившихся в поле зрения следователей, их было 456 человек. Из них изрядное число генералов, очень много штаб-офицеров: полковников, подполковников и майоров. Было несколько человек, занимавших крупные места в гражданском ведомстве.

Участники декабристского движения были дворянскими революционерами. Замышляя переворот, они не представляли себе возможности совершить его при содействии народных масс. Они полагали достаточным обещание офицеров – членов Тайного общества – присоединить к восстанию подчиненные им войсковые части. Но высшее офицерство в лице генералов М. Ф. Орлова, М. А. Фонвизина и других уклонилось в последний момент от участия в восстании. Полковники С. П. Трубецкой и А. М. Булатов и некоторые другие участники заговора, выказавшие во время отечественной войны отличную храбрость и умение командовать своими отрядами, оказались непригодными к руководству восставшими полками. Младшие офицеры, обещавшие выйти на площадь со своими частями, сумели привести довольно внушительные силы, но не были подготовлены к использованию их для достижения целей общества. И все-таки дело декабристов не пропало бесследно.

Характеризуя декабристов как революционеров дворянских, говоря о том, что они «бессильны без поддержки народа, В. И. Ленин подчеркивал вместе с тем, что они «помогли разбудить  народ».[7] Ленин говорил также о «республиканских идеях декабристов».[8]

И. И. Пущин обладал достоинствами и разделял ошибки дворянских революционеров. Подобно другим руководителям движения, он считал, что главная тактическая задача Тайного общества заключается в привлечении к восстанию возможно большего числа начальников войсковых частей, даже небольших количественно. Вот почему еще в ноябре 1825 года он писал из Москвы своему брату Михаилу, что должен будет в Петербурге сообразоваться с его действиями, полагая, что брат сумеет вывести на площадь свой Конно-пионерный эскадрон. На следствии братья Пущины отрицали это обстоятельство – конечно, из соображений самозащиты.

В обширной литературе о взаимоотношениях Пушкина с декабристами остается до сих пор нерешенным вопрос о том, имен ли Пущин в виду, как об этом рассказывает в своих Записках декабрист Н. И. Лорер, привлечь великого поэта к непосредственному участию в восстании, или просто хотел видеться с ним перед решающим моментом революционного движения.

В 1930 году М. В. Нечкина опубликовала не известный до того времени отрывок из Записок декабриста Н. И. Лорера. Вот что сообщает Лорер о своей встрече на Кавказе, вскоре после смерти поэта, с его младшим братом Львом Сергеевичем: «Однажды мы пошли с ним бродить по Прочноокопской станице… Лев Сергеевич… рассказал мне одно обстоятельство из жизни поэта, не всем известное… Однажды он получает от Пущина из Москвы письмо, в котором сей последний извещает Пушкина, что едет в Петербург и очень бы желал увидеться там с Александром Сергеевичем. Не долго думая, пылкий поэт мигом собрался…»

Как известно, поездка эта не состоялась. Что же касается письма Пущина к поэту, то иных сведений о нем не имеется. Нового в рассказе Лорера только то, что Пушкин собирался в декабре 1825 года выехать из Михайловского в Петербург именно по вызову Пущина.

В комментариях к приведенному выше отрывку из воспоминаний Лорера говорится, что его сообщение «с точки зрения историка декабристов… не противоречит ни датам, ни детальной фактической истории восстания 14 декабря… Веря в восстание во время его подготовки и считая, что оно одним ударом может все разрешить, Пущин, возможно, и захотел, чтобы А. С. Пушкин не остался чужд этому решительному моменту, и вызвал его письмом в Петербург. Ясно, что речь шла не о простом свидании друзей». Это заключение М. В. Нечкиной повторено в ряде ее последующих работ, в которых затронута тема об отношении Пушкина к движению декабристов.[9]

Версия о вызове Пущиным своего друга в декабре 1825 года для участия в восстании трактуется в более уверенном, но менее доказательном виде в работах А. М. Эфроса о рисунках Пушкина, связанных с историей декабристов. Здесь имеется даже утверждение, что Пущин «приобщил» поэта в январе 1825 года к «заветному делу», то есть к заговору.[10]

Пущин в 1825 году не менее, чем в 1858 году, был уверен, что Пушкин «всегда мыслил» о революционном движении декабристов «согласно» с ним самим и проповедовал «в смысле» Тайного общества своими стихами и прозой.[11]

Есть еще одна часть вопроса об отношении А. С. Пушкина к Тайному обществу, связанная с Записками его лицейского товарища и требующая разъяснения в очерке о Пущине. В письме к M. A. Бестужеву от 12 июня 1861 года декабрист И. И. Горбачевский коснулся, между прочим, рассказа Пущина о том, почему он не решился привлечь Пушкина в Тайное общество. Горбачевский заявлял в письме к Бестужеву, что членам Тайных обществ было Верховной думой «запрещено знакомиться с Пушкиным». Но Горбачевский, несмотря на свою превосходную память, напутал в рассказе об отношении Верховной думы к Пушкину. Главная управа Южного общества могла официально запретить что-либо Горбачевскому и другим членам Общества соединенных славян только после сентября 1825 года, то есть после слияния этих двух организаций. Но тогда уже не приходилось запрещать заговорщикам «знакомиться с поэтом Пушкиным на юге», так как поэт с августа 1824 года находился в ссылке в селе Михайловском Псковской губернии.

Большой интерес представляет письмо сына декабриста С. Г. Волконского к биографу Пушкина, академику Л. Н. Майкову, от 18 июля 1899 года. «Не знаю, – писал М. С. Волконский, – говорил ли я вам, что моему отцу было поручено принять его [Пушкина] в общество и что отец этого не исполнил. «Как мне решиться было на это, – говорил он мне не раз, – когда ему могла угрожать плаха, а теперь, что его убили, я жалею об этом. Он был бы жив, и в Сибири его поэзия стала бы на новый путь».[12] Известно, что С. Г. Волконский был убежденным участником заговора и наиболее близким к руководству Тайного общества.

В своих обширных воспоминаниях, написанных в начале 60-х годов и опубликованных спустя сорок лет после его смерти, М. И. Пущин уверяет, что он совершенно не был причастен к заговору и восстанию декабристов. Понятно, что в тогдашних условиях, да еще в то время, когда Александр II восстановил М. И. Пущина в генеральском чине и назначил его комендантом Бобруйской крепости, он иначе не мог писать.

Но в этих же воспоминаниях М. И. Пущин извратил также роль своего покойного брата Ивана Ивановича в историческом подвиге декабристов. Неправильное изложение этой роли перешло в некоторые общие работы о декабристах и в мои прежние статьи о первом бесценном друге великого поэта.

И. И. Пущин считал царя главным виновником «горестного состояния отечества» и «зла существующего порядка». Он не был сторонником цареубийства, но не был также противником совершения государственного переворота революционным путем. Положительное отношение И. И. Пущина к насильственному введению конституционного управления страной при народном, демократическом представительстве, его решительность при подготовке вооруженного восстания, стойкость в день 14 декабря на Сенатской площади, уверенность в успехе восстания доказаны документально.

На заявление следственной комиссии о показании Рылеева, который сообщил, что Трубецкой поручил ему вместе с Пущиным заставить сенат распубликовать манифест к народу русскому о введении нового правления, Пущин ответил: «В полной мере утверждаю показание сие… поручение сие… было обще нами признано в совещании за нужное». Ответ Пущина проникнут характерным для всего его поведения во время следствия старанием выгородить товарища по заговору: не Трубецкой поручал, а все руководство восстанием поручило пойти в сенат.

И. И. Пущин был согласен с предложением арестовать всю царскую семью, чтобы избавить новый порядок от претендентов на управление государством. «Возможность сего предприятия, – говорит он, – основывал я на военной силе».

На вечернем собрании 13 декабря И. И. Пущин ручался, что его брат Михаил выведет свой эскадрон на площадь. Он был уверен, что при участии в восстании тех войсковых частей, в которых служили члены Тайного общества, успех обеспечен.

В тот же вечер. К. Ф. Рылеев предлагал П. Г. Каховскому убить «завтра» императора. При этом он обнял будущего исполнителя приговора Верховной думы над тираном. И. И. Пущин также обнял и поцеловал Каховского.

Накануне восстания Пущин вместе с Рылеевым был у Бестужевых. Говорили о принятых на совещании решениях. Пущин сообщил, что Трубецкой будет всем управлять на площади, и добавил: «Как бы ни были малы силы, с которыми выйдут на площадь… надо… идти с ними немедленно во дворец». Появившегося Н. П. Репина он убеждал склонить офицеров своего полка не присягать Николаю I.

И. И. Пущин старался внушить полковнику А. М. Булатову, которому руководители заговора предлагали принять 14 декабря вместе с Трубецким командование на площади, – уверенность в успешном исходе восстания.

Заметив колебание С. П. Трубецкого в связи с возложенном на него руководством восставшими войсками на площади, И. И. Пущин отправился к нему утром 14 декабря вместе с К. Ф. Рылеевым. Убеждая диктатора выполнить свой долг, Пущин сказал ему: «Однакож если что будет, то вы к нам придете». Это было сказано не в виде вопроса, а как пожелание. И добавил: «Мы на вас надеемся».

Пущин проявил себя на Сенатской площади стойким и непоколебимым. Когда многие участники выступления решили, что все пропало, он сохранял уверенность в возможность успеха. А. А. Бестужев писал в ответ на вопрос следственной комиссии от 28 января 1826 года: «Иван Пущин. В обществе давно; прежде был весьма рассудителен и говорил, что начинать прежде 10 лет и подумать нельзя; что нет для того ни людей, ни средств. В бытность мою в Москве (в мае) он повторял то же самое. Но, прослышав о смерти государя императора, тотчас приехал в Петербург и уже говорил наравне с другими, что такого случая упускать не должно. В день действия Иван Пущин был на площади, ободрял солдат, и даже когда никто не принял команды, он взял это па себя, сказав солдатам, что служил в военной службе… Он говорил, что необходимо еще подождать темноты, что тогда, может быть, перейдут кой-какие полки на нашу сторону».

На площади Пущин стоял возле памятника Петру Первому. А. Е. Розен рассказывает в своих Записках, что «всех бодрее в каре стоял И. И. Пущин. Хотя он, как отставной, был не в военной одежде, но солдаты охотно слушали его команду, видя его спокойствие и бодрость. На вопрос мой Пущину, где мне отыскать Трубецкого, он мне ответил: «Пропал или спрятался, – если можно, то достань еще помощь, в противном случае и без тебя тут довольно жертв».

Но, хотя спокойствие Пущина действовало на солдат ободряюще, он все-таки отказался на площади надеть мундир, как советовал ему В. К. Кюхельбекер, и взять на себя команду вместо неявившегося С. П. Трубецкого. При этом он с нетерпением спрашивал: «Где же Трубецкой и прочие?» Прочие: А. М. Булатов и А. И. Якубович, которым на предварительных совещаниях предлагали командовать на площади войсками.

В Конной артиллерии, где служил И. И. Пущин по окончании Лицея, несколько офицеров отказались 14 декабря присягать Николаю I. Их арестовали. Они насильно ушли из-под ареста, явились к Пущину и хотели присоединиться к войскам на площади. Тог сказал, что их появление имело бы смысл, если бы они привели солдат.

Был случай, когда, по какому-то недоразумению, восставшие войска чуть не обстреляли один свой отряд. Находившиеся на площади офицеры растерялись. И. И. Пущин сохранил хладнокровие, велел барабанщику бить отбой и предотвратил несчастие.

Решив открыть огонь по восставшим войскам, Николай послал к ним для предупреждения генерала И. О. Сухозанега. Это был один из самых невежественных царских генералов, человек нечистоплотный в нравственном отношении. И. И. Пущин не дал ему говорить, крикнув: «Пришлите кого-нибудь почище вас!»

Но когда по приказу Николая артиллерия начала стрельбу по восставшим войскам, И. И. Пущин советовал окружавшему площадь народу разойтись во избежание лишних жертв.

Сам Пущин не «кланялся» пулям, хотя его шуба была прострелена во многих местах и сестра Анна Ивановна на другой день зашивала ее. М. И. Пущин вспоминал в 60-х годах, что брат показывал ему вечером картечные дыры в своей шубе и говорил, что, «когда все начальствующие в каре восставших солдат разошлись, ему пришлось принять начальство и распоряжаться».

И. И. Пущин один из последних ушел 14 декабря с Сенатской площади после разгрома восстания. Вечером он отправился на квартиру К. Ф. Рылеева. Туда пришли некоторые другие участники Тайного общества.

Г. С. Батеньков, входя в комнату, спросил Пущина: «Ну что?» Вопрос, повидимому, был задан с упреком в легкомыслии, – Батеньков скептически относился к успеху восстания. Пущин ответил тоном сильной укоризны: «Ну, что вы, подполковник? Вы-то что?» Батеньков, участвовавший в собраниях у Рылеева при подготовке выступления, на площади не был.

Весь день 15 декабря И. И. Пущин оставался свободным. Не скрывался и не пытался скрыться. 16 декабря он был арестован дома. Вряд ли соответствует действительности сообщение Е. И. Якушкина о том, что «рано утром 15 декабря» к Пущину приехал его лицейский товарищ А. М. Горчаков, «привез ему заграничный паспорт и умолял ехать немедленно за границу, обещаясь доставить его на иностранный корабль».[13] Версия эта весьма сомнительна. Сам Пущин об этом нигде не упоминает, а относительно Горчакова известно, что из карьеристских соображений он открыто порицал вольнолюбивые стихотворения и «нелепое» поведение Пушкина. Тем более Горчаков не мог сочувствовать участию Пущина в мятеже, да еще приходить к нему после восстания, подвергаясь огромному риску.[14]

16 декабря И. И. Пущина доставили на гауптвахту. Арестованный еще 15 декабря М. И. Пущин видел, как привезли его брата «со связанными руками, в сопровождении фельдъегеря и двух жандармов верхом с обнаженными саблями».

А. Е. Розен тоже видел, как привезли арестованного Ивана Пущина, и был сильно растроган, когда присутствовавший при этом молодой офицер гвардейского Гренадерского полка С. П. Галахов бросился в середину конвоя, чтобы обнять Пущина.

В Петропавловскую крепость И. И. Пущин был доставлен лишь в половине третьего после полудня 17 декабря. В записке коменданту крепости А. Я. Сукину царь велел посадить Пущина в Алексеевский равелин. Содержался он в камере  5.

Многие свидетельства говорят о пытках, применявшихся при допросах декабристов. Пытки нравственные, порою физические широко практиковались комиссией, действиями которой руководил император. Заковывали в ножные и ручные кандалы, угрожали пытками в случае запирательства, подвергали испытанию родственные и дружеские чувства, поражали воображение и тревожили дух. Николай с безграничным цинизмом рассказывает в своих записках, как он допрашивал С. И. Муравьева-Апостола в продолжение нескольких часов, не обращая внимания на усталость и полнейшую измученность допрашиваемого, который буквально падал с ног. Посылая декабристов в крепость, Николай обычно указывал коменданту, как содержать их: одного «строжайше» или «наистрожайше», другого «заковать в ручные железа»; одних «содержать лучше обыкновенного содержания»; некоторых «содержать строго, но снабжать всем, что пожелает, то есть чаем»; иных «содержать строго, но хорошо» и т. п. В записке об И. И. Пущине указано только место заключения.

И. И. Пущин принадлежит к небольшому числу участников движения, которые, подобно М. С. Лунину, И. Д. Якушкину и еще, может быть, двум-трем арестованным, проявили себя на следствии особенно стойко, как настоящие, испытанные борцы.

Редкий из декабристов был так сдержан, осторожен и уклончив в своих ответах комиссии, как Пущин: показания его – самые краткие из показаний всех привлеченных к делу руководителей заговора. В них вырисовывается его благородный характер, проявляется его политическая зрелость, обнаруживается гражданская стойкость, видна нежная дружба к товарищам по несчастью. Когда невозможно было отделаться молчанием, Пущин ссылался не на отдельных членов общества, а на постановление совещания. Он не только не выдавал товарищей, не только умалчивал о тех, которые были уже известны комиссии. В его показаниях нет даже намека, по которому можно было бы привлечь к следствию хотя бы одного неизвестного николаевским палачам участника движения. Он долго и упорно называл только вымышленные имена или умерших лиц. Мало того, никто, кроме И. И. Пущина и М. С. Лунина, не предлагал следователям быть приличными и скромными.

Всех показаний И. И. Пущина в его личном деле, в делах других декабристов и в общем делопроизводстве следственной комиссии – около сорока. В собственном его деле их всего четырнадцать. Вопросы комиссии в этом деле занимают гораздо больше места, чем ответы арестованного. Показания Пущина в других делах ограничиваются несколькими словами.[15]

Первое собственноручное показание дано И. И. Пущиным 17 декабря 1825 года. Следующий допрос был учинен ему 20 декабря. По требованию комитета, Пущин сообщил, что свой образ мыслей заимствовал по естественному ходу духа времени и от чтения политических книг; никто не способствовал к укоренению в нем свободолюбивых идей.

Видя упорство Пущина и нежелание давать прямые ответы на письменные вопросы, следственная комиссия вытребовала его 28 декабря на допрос, будучи в полном своем составе. «Убежденный в горестном положении отечества моего, – отвечал Пущин после священнического увещания, – я вступил в общество с надеждою, чтов совокупности с другими могу быть России полезным слабыми моими способностями и иметь влияние на перемену правительства оной. Принят был я в общество в 1821 году Беляевым.[16] С означенным Беляевым познакомился я у давнишнего моего приятеля Павла Черевина, который, к сожалению друзей его, скончался в прошлом году в Москве…»

Николаю хотелось иметь подтверждение показаний некоторых многоречивых декабристов о том, что заговорщики рассчитывали на содействие М. М. Сперанского, Н. С. Мордвинова и других сановников, высказывавшихся против аракчеевских приемов в государственном управлении. На соответственный вопрос комиссии Пущин ответил, что в Тайном обществе «не находилось никого из людей высшего сословия; но мы надеялись, что найдутся таковые, которые, видя нас с вооруженною силою, захотят действовать согласно нашей цели для блага отечества».

Далее Пущин объяснял, что по приезде в Петербург он слышал, что Константин отрекся от престола, а также о нежелании некоторых гвардейских полков присягать Николаю. Поэтому он полагал, что «воспользоваться сим неудовольствием войск весьма можно для исполнения цели общества». Возможность «сего предприятия» Пущин «основывал на военной силе, которая в состоянии будет» отстранить царствующий дом от престола и, «руководимая членами общества, требовать от высших правительственных мест учреждения временного правления впредь до собрания государственных чинов для совещания о новом государственном устройстве…»

Признав в показании от 11 января «со всей искренностью», что в Москве, «из желания хотя несколько содействовать к общему благу», он учредил союз для освобождения дворовых людей, Пущин заявляет: «Поименовывать членов сего союза я почитаю излишним, ибо сие не входит в состав требования комитета».

Эти слова рассердили членов комиссии. Пущину было сделано строгое внушение: ему предложили «не умствовать и не рассуждать».

Нужно было высказаться точно по вопросу о том, когда Пущин вступил в Тайное общество и кто его ввел туда. Когда следователи назвали имена и показали точные заявления других заговорщиков, Иван Иванович вынужден был заявить в показании 19 мая: «Действительно, в 1817 году принят был полковником Бурцевым здесь, в Петербурге, в члены общества. Признаюсь откровенно, что не хотел объявить его, полагая его совершенно отклонившимся от общества… Беляев есть вымышленное лицо… поддерживаемое и употребленное из некоторого чувства сострадания к Бурцову…»

В числе подозрительных Николаю высших сановников был знаменитый генерал А. П. Ермолов. О нем допрашивали многих. Пущин ответил (в показании 9 января), что о существовании отрасли Тайного общества в Кавказском корпусе, которым командовал Ермолов, он «никакого сведения не имел».

В том же показании Пущин заявил, что Пестеля никогда не видел, но «слышал только лестный отзыв о его дарованиях».

В списке лиц, преданных верховному уголовному суду, И. И. Пущин помещен в числе членов Северного общества. В одной из формулировок обвинительного заключения по делу Пущина говорится, что он «взялся ободрить войска на площади, где оставался до картечных выстрелов, расхаживая по фасам, поощрял солдат к мятежу и при наступлении кавалерии на чернь скомандовал переднему фасу взять ружья от ноги». В росписи, содержащей приговор суда, Пущин включен в рубрику «государственных преступников первого разряда, осужденных к смертной казни отсечением головы».

По конфирмации приговора осужденным по первому разряду, в том числе Пущину, смертная казнь была заменена ссылкой «вечно на каторжные работы», с лишением чинов и дворянства. Еще через несколько дней Пущин был перечислен в ту группу осужденных по первому разряду, которым срок каторжных работ был определен в двадцать лет, со ссылкой затем в Сибирь на поселение.

Во время чтения приговора, 13 июля 1826 года, один только Пущин пытался протестовать против осуждения его и его товарищей и выступил с речью. Начальство зашикало на смельчака и велело увести осужденных в казематы.

Бесстыдной комедией суда над декабристами руководил сам Николай I. Исход суда был им предрешен в первый же день после разгрома восстания. Семь месяцев он вдохновлял и направлял следствие, стремясь выловить возможно большее число зараженных «вольным духом». Для надзора за всеми русскими людьми вообще была учреждена еще до окончания суда над декабристами широко разветвленная шпионская организация, состоявшая под общим начальством А. X. Бенкендорфа, – IIIотделение собственной канцелярии царя и при нем корпус жандармов. Николай рассчитывал, что таким путем ему удастся предупредить возникновение «злоумышленных» обществ.

После приговора И. И. Пущина продержали двадцать месяцев в Шлиссельбургской крепости. В октябре 1827 года его, вместе с П. А. Мухановым и А. В. Поджио, отправили на каторгу в Читу. Духом он был тверд по-прежнему.

В ноябре Пущин был в Тобольске, в конце декабря – в Иркутске, а в первых числах января 1828 года прибыл в Читу. Здесь он был помещен в одной камере с И. Д. Якушкиным и другими товарищами.

Работа в Чите заключалась в засыпке землей так называемой Чертовой могилы. Мололи муку. В каземате декабристы вели жизнь на артельных началах – поочередно заведовали хозяйством, убирали камеру. К обеду сторож приносил огромную миску щей, крошеное мясо и нарезанный хлеб; ножей и вилок заключенным не полагалось. Ложки отпускались деревянные или оловянные, вместо тарелок пользовались деревянными чашками. После обеда по очереди мыли посуду.

Теснота в камерах была такая, что заниматься чем-нибудь серьезным в свободное от работ время не было возможности, развлекались игрой в шахматы, разговорами. Пущин рассказывал товарищам о Пушкине, читал им стихотворения поэта, сообщал подробности из лицейской жизни.

В Чите Пущин пробыл свыше двух с половиной лет. Жизнь в тюрьме была обставлена сурово, однако еще в августе 1828 года с декабристов сняли кандалы.

Пущин по врожденной доброте своей, при неисчерпаемой любви к друзьям по несчастью, при неизменном оптимизме, наполняющем все его сибирские письма к родным и друзьям, проявлял исключительную доброжелательность и расположение к товарищам. В письмах к сестрам, к Малиновскому, к Энгельгардту он всегда хлопотал за кого-нибудь из товарищей по каторге и ссылке, за их родных, оставшихся в России, за сибирских обывателей.

Пока декабристы мололи муку в Чите и засыпали Чертову могилу, для них в Петровском заводе Иркутской губернии Верхнеудинского уезда строилась специальная тюрьма.

Сначала их хотели расселить в разных местах Сибири почти в одиночку, что имело бы для многих из них гибельные последствия. Затем предполагали сослать их в мрачный Акатуй. Комендант читинской тюрьмы генерал С. Р. Лепарский, которому Николай вверил судьбу осужденных заговорщиков, выхлопотал разрешение выстроить в Петровском тюрьму для совместного поселения всех декабристов. Объяснялось это удобством надзора, возможностью предупредить вредную пропаганду.

Совместная жизнь с друзьями и политическими единомышленниками, с людьми одного умственного уровня и воспитания морально поддерживала декабристов, давала им взаимную нравственную опору, наконец, неимущим предоставляла возможность материальной помощи. Много хорошего внесли в жизнь осужденных прибывшие в Сибирь жены некоторых декабристов.

В середине лета 1830 года ссыльных отправили двумя партиями из Читы в Петровское. Путешествие продолжалось свыше полутора месяцев. В пути стало известно из газет о французской революции. Эту весть отпраздновали пением Марсельезы.

В начале осени обе партии прибыли в Петровский завод, где их ожидала тюрьма, построенная по плану Николая I, – без окон. А. Г. Муравьева и жены других декабристов писали об этом в Петербург своим влиятельным родным. Царь разрешил прорубить окна. Их прорубили, но очень высоко, и, пока по этому поводу велась официальная переписка, узникам пришлось около года пробыть «замурованными», всегда при скверном искусственном освещении.

Постепенно наладились связи с родными, стали приходить книги и журналы. Устраивались в тюрьме музыкальные вечера. Торжественно отмечался день 14 декабря.

Каторжные работы в Петровском были такие же, как в Чите: мололи зерно на ручных мельницах. Прогулки совершались на большом дворе, где любители разводили животных, цветники, огороды.

Среди сосланных были нуждавшиеся материально. От одних отшатнулись близкие. Другие, особенно члены Общества соединенных славян, были бедны. В Сибири декабристы основали две артели для помощи нуждающимся товарищам: одну – для находящихся в тюрьме или на поселении, другую – для помощи декабристам по освобождении от наказания и их семьям. И. И. Пущин был главным деятелем этих артелей. И. Д. Якушкин, Н. В. Басаргин, Д. И. Завалишин и другие декабристы рассказывают про постоянные хлопоты Пущина по делам артелей. Много упоминаний об этом в письмах Пущина за 40-е и 50-е годы. Он был также щедрым пайщиком артелей. Делами второй артели он занимался по возвращении из Сибири. Много помогал ему в этом Е. И. Якушкин.

В Петровском заводе декабристы устроили нечто вроде вольного университета. Многие пополняли таким образом свои знания в различных областях науки, в языках. Пущин рассказывал здесь о великом поэте, читал и давал переписывать вольнолюбивые стихи Пушкина, способствуя этим распространению их среди сибирского населения.

В каторжных тюрьмах декабристы устраивали также философские собеседования. Среди сосланных на каторгу было несколько человек с ясно выраженным материалистическим мировоззрением: А. П. Барятинский, П. И. Борисов, Н. А. Крюков, И. Д. Якушкин и некоторые другие. Были также в читинской и петровской тюрьмах представители религиозно-мистических взглядов. Они образовали там группу, которой декабристы дали название «Конгрегации». Среди сторонников Конгрегации и материалистов-атеистов велись ожесточенные споры.

И. И. Пущин принимал участие в этих философских собеседованиях и спорах на стороне материалистов и атеистов. Его убеждения отражены во многих письмах, где часто встречаются иронические замечания по поводу формальной религиозности, отрицательные отзывы о представителях церковной обрядности.

Через двенадцать лет каторжных работ, в 1839 году, Пущин был сослан на поселение в город Туринск Тобольской губернии. Климат Туринска вредно влиял на его здоровье. Сразу после приезда он стал просить о переводе в село Урик близ Иркутска, где жил талантливый врач, декабрист Ф. Б. Вольф. Такие вопросы разрешались лично царем, и он отказал в переводе.

Лишь осенью 1840 года Пущин получил возможность выехать для лечения в Тобольск. Не получив облегчения, он вернулся в Туринск.

Родные и друзья продолжали между тем хлопотать о разрешении Пущину переменить место поселения. Канцелярская волокита тянулась долго. В 1842 году Пущин снова получил возможность съездить в Тобольск. Этим временем у него в Туринске 8 сентября родилась дочь. О матери этой девочки говорится в письмах Е. П. Оболенского. Это была молодая якутка Аннушка. Происходила она из бедной семьи. Девочку тоже назвали Аннушкой. И. И. Пущин вернулся в Туринск в начале декабря 1842 года и взял дочь к себе. Узаконить положение дочери браком с ее матерью мешала Пущину сословная психология. Но он любил дочь и заботился о ней.

В Ялуторовске, куда Пущину было разрешено переехать, он устроился основательно. Было ясно, что там придется жить без надежды на переезд в другое место. Обстановка в Ялуторовске сложилась в общем не хуже, чем в других поселениях декабристов, принадлежавших к наиболее материально обеспеченной группе участников движения 20-х годов. В колонии вокруг Иркутска (Восточная Сибирь) жили Волконский, Трубецкой и Муравьевы с семьями, Юшневский с женой, Поджио, Вадковский, Муханов. Около Тобольска (Западная Сибирь) и в самом городе находились тогда Фонвизин с женой, Басаргин, Бригген, Анненков с семьей. Свистунов, С. М. Семенов (ближайший друг Пущина по Москве). В Ялуторовске жили М. И. Муравьев-Апостол с женой, Е. П. Оболенский, И. Д. Якушкин. С ними Пущин сошелся очень близко.

Городок Ялуторовск расположен на левом берегу реки Тобола – самого крупного притока Иртыша. От Ялуторовска до губернского города Тобольска – 339 верст, по местным расстояниям – совсем рядом. Находился Ялуторовск на Сибирском тракте, и проезжающие из Сибири в Россию не могли миновать этого городка.

И. И. Пущин вместе с Оболенским занял один из лучших местных домов – Бронникова. У них жили: няня Аннушки, вольноотпущенная крепостная Варвара Баранова, и старая служанка Михеевна. В доме было просторно, что позволяло ссыльным целыми семьями приезжать в гости к Пущину.

От проезжавших из России в Сибирь чиновников, курьеров, купцов здесь узнавались все новости. Вот почему в переписке декабристов между собою, в их письмах к Пущину его дом называли объединяющим центром.

Главной деятельностью Пущина в каторжных тюрьмах и в ссылке была помощь нуждающимся. Но ему должно быть также отведено место и в истории просвещения Сибири. Он принимал видное участие в знаменитых ялуторовских школах И. Д. Якушкина, учил детей местных жителей у себя на дому, хлопотал об улучшении положения учителей различных местностей Сибири. В воспоминаниях народовольца С. Л. Чудновского имеется рассказ о том, как благоговейно чтили в Ялуторовске в конце XIX столетия память И. И. Пущина за его просветительскую деятельность.

Обосновавшись в 1843 году в Ялуторовске, Пущин жил там до весны 1849 года, повидимому, безвыездно. Но еще в феврале 1848 года он писал Я. Д. Казимирскому, что собирается в Иркутск, и намечал маршрут: Тобольск, Тара, Тюмень, Красноярск. В Иркутске Пущина с нетерпеньем ждала семья его друзей – Волконских. «Все здесь так дышет тобой, – писал Пущину декабрист П. А. Мухаиов, – и старики и дети все тебя поминают. Ты то умнейший, то честнейший, то любезнейший… всегда в превосходном наклонении».

4 марта 1849 года Пущину было разрешено приехать в  Иркутск. При этом иркутскому генерал-губернатору Муравьеву предписывалось установить за «государственным преступником» наблюдение, а как только ему станет лучше – отослать его обратно в Западную Сибирь.

В конце мая Пущин писал в Ялуторовск, что ему удается иногда «собирать всю тамошнюю колонию воедино».

Поездка Пущина в Иркутск была вызвана болезнью, но не только ею; из его писем видно, как глубоко волновали Пущина революционные события в Западной Европе и аресты участников кружка М. В. Петрашевского в Петербурге. Даже в тех письмах, которые пересылались с оказией, не было возможности изложить все, что хотелось. Поездка в Иркутск дала возможность свободно поговорить с товарищами по ссылке и сибирскими друзьями о всех волновавших его вопросах.

Сердце деятельного участника восстания 14 декабря забилось надеждой: может быть, пришла пора отечеству освободиться от горестного состояния. За выражениями о «комюнистах»-петрашевцах, на первый взгляд скептическими, видно сочувствие старого декабриста революционерам 40-х годов.

Выработанный в феврале 1848 года маршрут был значительно расширен Пущиным во время поездки. Он побывал в Селенгинске – у Бестужевых, в Петровском заводе – у Горбачевского, ео многих других местах поселения декабристов, заехал в Кяхту.

В письмах, посылавшихся друзьям sa время восьмимесячного отсутствия из Ялуторовска, Пущин сообщал обо всем, что с ним происходило и что он делал: собирал деньги для нуждающегося Д. А. Щепина-Ростовского, хлопотал через своих влиятельных родных в столице за В. И. Штейнгейля, просил в Тобольском губернском правления об улучшении положения ялуторовских учителей.

Имеются в путевых письмах Пущина отклики на политические события того времени. Так он выражал негодование по поводу «помощи», оказываемой Николаем I австрийскому императору для подавления национально-освободительного движения Венгрии, и возмущался «странной экспедицией» французов в Рим для содействия врагам национально-освободительного движения итальянцев.

Исполняя распоряжение А. Ф. Орлова, генерал-губернатор Восточной Сибири H. Н. Муравьев сообщил в III отделение, что поселенец Пущин отправлен 2 декабря 1849 года в Ялуторовск. Но вернулся он домой только под Новый год.

Прошло несколько лет. В столицах готовились к коронации Александра II, назначенной на август 1856 года. Родные декабристов, петрашевцев и других «преступников» ждали «милости» со стороны нового царя. Еще в начале года князь П. А. Вяземский посоветовал М. И. Пущину подать царю просьбу о разрешении его брагу вернуться в Россию, но царь отказал в этой просьбе, и Пущин получил амнистию вместе со всеми декабристами по манифесту 26 августа 1856 года.

Бывшим «государственным преступникам» позволили жить под надзором полиции всюду, кроме столиц. Но по просьбе сестры Пущина, Е. И. Набоковой, ему разрешили жить в Петербурге. Там он и прожил у сестры на пригородной даче и у брата Николая с 18 ноября 1856 года до мая 1857 года.

Товарищи по Лицею навещали Пущина. Друзья устраивали торжественные приемы в честь возвращенного декабриста, чествовали его. Это поддерживало его дух, но нажитые в Сибири болезни давали себя знать.

Больной, «настрадавшийся досыта», как он писал тогда Н. Д. Фонвизиной, Пущин продолжал заниматься делами Малой артели, собирал для нее деньги и рассылал их нуждающимся декабристам или семьям умерших участников движения, хлопотал при посредстве связей в правящей среде за И. Д. Якушкина и других декабристов, которым не разрешали жить в Москве. «Мы должны плотнее держаться друг друга, хоть и разлучены», – писал он М. И. Муравьеву-Апостолу из Петербурга.

Не забывал Пущин преемников дела декабристов – революционеров позднейших поколений, проявляя заботу о петрашевце Дурове, стараясь облегчить М. А. Бакунину пребывание в Сибири после освобождения его из крепости.

После долгих раздумий и колебаний Пущин решил соединитьсвою судьбу с H Д. Фонвизиной, вдовой декабриста. Свадьба состоялась 22 мая 1857 года в подмосковной деревне одного из его друзей.

Биограф Пущина, профессор К. Я. Грот, писал о браке Пущина с Фонвизиной: «К этому побудили его, главным образом, семейные обстоятельства, а также, без сомнения, и чувства симпатии к той, которую он знал еще в ссылке и которая пожелала теперь, в его трудном и беспомощном положении, стать для него опорой во всех отношениях». Надо добавить, что пятидесятидвухлетняя Наталья Дмитриевна в браке с Пущиным вовсе не жертвовала собой, как пишет в воспоминаниях о ней М. Д. Францева. Подобно тому, как Пущин в Наталии Дмитриевне, так и Фонвизина искала в нем нравственную поддержку для себя. К Пущину ее влекло и чувство многолетней симпатии.

Пущин поселился в Марьине, но дети его, дочь н сын, родившиеся в Сибири, продолжали жить отдельно.

По возвращении в Россию Пущин сочувственно следил за революционно-пропагандистской деятельностью А. И. Герцена и за его «Колоколом».

Жизнь К. И. Пущина подходила к концу. Он по нескольку месяцев бывал прикован к постели. Друзья попрежнему навещали его. Отношение возвращенных из Сибири декабристов к Пущину хорошо выразил Г. С. Батеньков в письме к нему от 22 апреля 1858 года: «Пусть окрепший Иван стоит попрежнему башней на нашей общинной ратуше. И теперь она, хотя одинокая, все же вмещает в себя лучшее наше справочное место и язык среди чужого, незнакомого населения».

Вернувшись в начале 1859 года из очередной поездки по фонвизинским имениям, Наталья Дмитриевна писала Е. П. и M. М. Нарышкиным, что на мужа страшно смотреть. Никогда он не был так худ и слаб. Болезнь осложнилась, и через три месяца московский губернатор сообщил III отделению, что «3 апреля 1859 года дворянин Иван Иванович Пущин умер». В первый раз встречается здесь в жандармских документах имя бывшего «государственного преступника» в сочетании с отчеством.

«Для всех благородно мыслящих потеря Ивана Ивановича Пущина тяжелым свинцом легла на сердце. Я его лично совершенно не знал, но всех отзыв был один, что он был лучший патриот и лучший человек», – писал декабрист Н. Р. Цебриков, отзываясь на кончину И. И. Пущина. Герцен упрекал в «Колоколе» своих русских корреспондентов, что они поздно известили его о смерти Пущина, но подробного очерка о первом друге великого поэта он так и не получил.[17]

Любя литературу, Пущин хранил подлинники революционных произведений Пушкина, Рылеева и других поэтов. Свои «заветные сокровища», как называл Пущин собранные им документы, он не сжег после 14 декабря, как это сделали в ожидании ареста многие участники движения. Пущин сложил все документы в портфель, и они вернулись к нему в 1857 году – после амнистии.

Е. И. Якушкин еще при жизни Пущина начал знакомить русских читателей с его личностью. Публикуя документы из путинского собрания «реликвий», Якушкин сообщал факты из его биографии, а затем напечатал его записки о Пушкине.

В настоящем издании, кроме Записок, помещено 256 писем И. И. Пущина, больше половины которых публикуется впервые. До последнего времени их выявлено около семисот. Однако все они не могут быть включены в книгу. Пущин отправлял в иные дни пять, шесть, а то и восемь писем. А таких дней в его сибирской и послесибирской жизни было очень много. Естественно, что в его письмах много повторений, о которых он часто упоминает и сам. Вот почему некоторые письма приводятся здесь в извлечениях.

Больше двух третей из общего числа печатаемых писем относится к тридцатилетнему пребыванию Пущина в тюрьмах и на поселении. В них имеется разнообразный материал для знакомства с историческими и бытовыми условиями, в которых находились первые борцы за свободу народа.

Особый интерес представляют письма к В. Д. Вольховскому и брату Михаилу, показывающие отношение Пущина к Тайному обществу за все время существования последнего, а также письма к Пушкину, где верно отражено политическое содержание задушевных бесед друзей в Михайловском уединении великого поэта.

Из писем позднейших лет видно, что измученный каторжной обстановкой, одолеваемый тяжелыми болезнями, нажитыми в ссылке, Пущин сохранил силу духа, любовь к людям, стремление помочь нуждающимся и светлый жизнеутверждающий оптимизм.

Говоря о талантливости Пущина, Герцен имел в виду его Записки. Высокую оценку письмам Пущина давали его корреспонденты. «Я всегда восхищаюсь вашим русским языком», – писала ему 25 января 1840 года M. Н. Волконская.

Записки Пущина о дружеских связях с Пушкиным и его письма – первый, основной отдел книги. Второй отдел составляют Приложения.

Значительное место в Приложениях отведено упоминавшемуся выше брату И. И. Пущина – Михаилу. Он был также привлечен к следствию по делу декабристов, осужден за недонесение о заговоре, сослан в Сибирь и отправлен оттуда на Кавказ. М. И. Пущин находился в близких дружеских отношениях с Пушкиным до 14 декабря и оставил Записки о встречах с великим поэтом в 1829 году. Поэт упоминает об этой встрече в «Путешествии в Арзрум».

Записки М. И. Пущина представляют собой документ для характеристики Пушкина в первый период после декабрьского восстания. Написаны они в 1857 году по настоянию Л. Н. Толстого.

В примечаниях, помещенных в конце книги, даются пояснения справочного характера. Справки о лицах, упоминаемых в текстах, И. И. и М. И. Пущиных, даны в аннотированном указателе имен.

С. Штрайх 

Записки о Пушкине[18]

Если бы при мне должна была случиться несчастная его история… я бы нашел средство сохранить поэта-товарища, достояние России.

Пущ ин – Письмо 14/IV– 1840 г. .

Е. И. Якушкину[19]

Как быть! Надобно приняться за старину. От вас, любезный друг, молчком не отделаешься – и то уже совестно, что так долго откладывалось давнишнее обещание поговорить с вами на бумаге об Александре Пушкине, как, бывало, говаривали мы об нем при первых наших встречах в доме Бронникова.[20] Прошу терпеливо и снисходительно слушать немудрый мой рассказ.

Собираясь теперь проверить былое с некоторою отчетливостью, я чувствую, что очень поспешно и опрометчиво поступил, истребивши в Лицее тогдашний мой дневник, который продолжал с лишком год. Там нашлось бы многое, теперь отуманенное, всплыли бы некоторые заветные мелочи, – печать того времени! Не знаю почему, тогда вдруг мне показалось, что нескромно вынимать из тайника сердца заревые его трепетания, волнения, заблуждения и верования! Теперь самому любопытно бы было заглянуть на себя тогдашнего, с тогдашнею обстановкою; но дело кончено: тетради в печке и поправить беды невозможно.

Впрочем, вы не будете тут искать исключительной точности – прошу смотреть без излишней взыскательности на мои воспоминания о человеке, мне близком с самого нашего детства: я гляжу на Пушкина не как литератор, а как друг и товарищ.

Невольным образом в этом рассказе замешивается и собственная моя личность; прошу не обращать на нее внимания. Придется, может быть, и об Лицее сказать словечко; вы это простите, как воспоминания, до сих пор живые! Одним словом, все сдаю вам, как вылилось на бумагу.[21]

1811 года в августе, числа решительно не помню, дед мой, адмирал Пущин, повез меня и двоюродного моего брата Петра, тоже Пущина, к тогдашнему министру народного просвещения графу А. К. Разумовскому. Старик, с лишком восьмидесятилетний, хотел непременно сам представить своих внучат, записанных, по его же просьбе, в число кандидатов Лицея, нового заведения, которое самым своим названием поражало публику в России, – не все тогда имели понятие о колоннадах и ротондах в афинских садах, где греческие философы научно беседовали с своими учениками. Это замечание мое до того справедливо, что потом даже, в 1817 году, когда после выпуска мы, шестеро, назначенные в гвардию, были в лицейских мундирах на параде гвардейского корпуса, подъезжает к нам граф Милорадович, тогдашний корпусный командир, с вопросом: что мы за люди и какой это мундир? Услышав наш ответ, он несколько задумался и потом очень Важно сказал окружавшим его: «Да, это не то, что университет, не то, что кадетский корпус, не гимназия, не семинария – это… Лицей!» Поклонился, повернул лошадь и ускакал. – Надобно сознаться, что определение очень забавно, хотя далеко не точно.

Дедушка наш Петр Иванович насилу вошел на лестницу, в зале тотчас сел, а мы с Петром стали по обе стороны возле него, глядя на нашу братью, уже частию тут собранную. Знакомых у нас никого не было. Старик, не видя появления министра, начинал сердиться. Подозвал дежурного чиновника и объявил ему, что андреевскому кавалеру[22] не приходится ждать, что ему нужен Алексей Кириллович, а не туалет его. – Чиновник исчез, и тотчас старика нашего с нами повели во внутренние комнаты, где он нас поручил благосклонному вниманию министра, рассыпавшегося между тем в извинениях. Скоро наш адмирал отправился домой, а мы под покровом дяди Рябинина, приехавшего сменить деда, остались в зале, которая почти вся наполнилась вновь наехавшими нашими будущими однокашниками с их провожатыми.

У меня разбежались глаза: кажется, я не был из застенчивого десятка, но тут как-то потерялся – глядел на всех и никого не видал. Вошел какой-то чиновник с бумагой в руке и начал выкликать по фамилиям. – Я слышу: Александр Пушкин! – выступает живой мальчик, курчавый, быстроглазый, тоже несколько сконфуженный. По сходству ли фамилий, или по чему другому, несознательно сближающему, только я его заметил с первого взгляда. Еще вглядывался в Горчакова, который был тогда необыкновенно миловиден. При этом передвижении мы все несколько приободрились, начали ходить в ожидании представления министру и начала экзамена. Не припомню кто, – только чуть ли не В. Л. Пушкин, привезший Александра, подозвал меня и познакомил с племянником. Я узнал от него, что он живет у дяди на Мойке, недалеко от нас. Мы положили часто видаться. Пушкин, в свою очередь, познакомил меня с Ломоносовым и Гурьевым.

Скоро начали нас вызывать поодиночке в другую комнату, где в присутствии министра начался экзамен, после которого все постепенно разъезжались. Все кончилось довольно поздно.

Через несколько дней Разумовский пишет дедушке, что оба его внука выдержали экзамен, но что из нас двоих один только может быть принят в Лицей на том основании, что правительство желает, чтоб большее число семейств могло воспользоваться новым заведением. На волю деда отдавалось решить, который из его внуков должен поступить. Дедушка выбрал меня, кажется, потому, что у батюшки моего, старшего его сына, семейство было гораздо многочисленнее. Таким образом я сделался товарищем Пушкина. – О его приеме я узнал при первой встрече у директора нашего В. Ф. Малиновского, куда нас неоднократно собирали сначала для снятия мерки, потом для примеривания платья, белья, ботфорт, сапог, шляп и пр. На этих свиданиях мы все больше или меньше ознакомились. Сын директора Иван тут уже был для нас чем-то вроде хозяина.

Между тем, когда я достоверно узнал, что и Пушкин вступает в Лицей, то на другой же день отправился к нему как к ближайшему соседу. С этой поры установилась и постепенно росла наша дружба, основанная на чувстве какой-то безотчетной симпатии. Родные мои тогда жили на даче, а я только туда ездил: большую же часть Бремени проводил в городе, где у профессора Люди занимался разными предметами, чтоб недаром пропадало время до вступления моего в Лицей. При всякой возможности я отыскивал Пушкина, иногда с ним гулял в Летнем саду; эти свидания вошли в обычай, так что, если несколько дней меня не видать, Василий Львович, бывало, мне пеняет: он тоже привык ко мне, полюбил меня. Часто, в его отсутствие, мы оставались с Анной Николаевной. Она подчас нас, птенцов, приголубливала; случалось, что и прибранит, когда мы надоедали ей нашими ранновременными шутками. Именно замечательно, что она строго наблюдала, чтоб наши ласки не переходили границ, хотя и любила с нами побалагурить и пошалить, а про нас и говорить нечего: мы просто наслаждались непринужденностию и некоторою свободою в обращении с милой девушкой. С Пушкиным часто доходило до ссоры, иногда сна требовала тут вмешательства и дяди. Из других товарищей видались мы иногда с Ломоносовым и Гурьевым. Madame Гурьева нас иногда и к себе приглашала.

Все мы видели, что Пушкин нас опередил, многое прочел, о чем мы и не слыхали, все, что читал, помнил; но достоинство его состояло в том, что он отнюдь не думал выказываться и важничать, как это очень часто бывает в те годы (каждому из нас было 12лет) с скороспелками, которые по каким-либо обстоятельствам и раньше и легче находят случай чему-нибудь выучиться. Обстановка Пушкина в отцовском доме и у дяди, в кругу литераторов, помимо природных его дарований, ускорила его образование, но нисколько не сделала его заносчивым – признак доброй почвы. Все научное он считал ни во что и как будто желал только доказать, что мастер бегать, прыгать через стулья, бросать мячик и пр. В этом даже участвовало его самолюбие – бывали столкновения очень неловкие. Как после этого понять сочетание разных внутренних наших двигателей! Случалось точно удивляться переходам в нем: видишь, бывало, его поглощенным не по летам в думы и чтения, и тут же[23] внезапно оставляет занятия, входит в какой-то припадок бешенства за то, что другой, ни на что лучшее не способный, перебежал его или одним ударом уронил все кегли. Я был свидетелем такой сцены на Крестовском острову, куда возил нас иногда на ялике гулять Василий Львович.

Среди дела и безделья незаметным образом прошло время до октября. В Лицее все было готово, и нам велено было съезжаться в Царское Село. Как водится, я поплакал, расставаясь с домашними; сестры успокаивали меня тем, что будут навещать по праздникам, а на рождество возьмут домой. Повез меня тот же дядя Рябинин, который приезжал за мной к Разумовскому.

В Царском мы вошли к директору: его дом был рядом с Лицеем. Василий Федорович поцеловал меня, поручил инспектору Пилецкому-Урбановичу отвести в Лицей. Он привел меня прямо в четвертый этаж и остановился перед комнатой, где над дверью была черная дощечка с надписью: № 13. Иван Пущин;  я взглянул налево и увидел: № 14. Александр Пушкин.  Очень был рад такому соседу, но его еще не было, дверь была заперта. Меня тотчас ввели во владение моей комнаты, одели с ног до головы в казенное, тут приготовленное, и пустили в залу, где уже двигались многие новобранцы.

Мелкого нашего народу с каждым днем прибывало. Мы знакомились поближе друг с другом, знакомились и с роскошным нашим новосельем. Постоянных классов до официального открытия Лицея не было, но некоторые профессора приходили заниматься с нами, предварительно испытывая силы каждого, и таким образом, знакомясь с нами, приучали нас, в свою очередь, к себе.

Все 30 воспитанников собрались. Приехал министр, все осмотрел, делал нам репетицию церемониала в полной форме, то есть вводили нас известным порядком в залу, ставили куда следует по, списку, вызывали и учили кланяться по направлению к месту, где будут сидеть император и высочайшая фамилия. При этом неизбежно были презабавные сцены неловкости и ребяческой наивности.

Настало, наконец, 19 октября – день, назначенный для открытия Лицея. Этот день, памятный нам, первокурсным, не раз был воспет Пушкиным в незабываемых его для нас стихах, знакомых больше или меньше и всей читающей публике.

Торжество началось молитвой. В придворной церкви служили обедню и молебен с водосвятием. Мы на хорах присутствовали при служении. После молебна духовенство со святой водою пошло в Лицей, где окропило нас и все заведение.

В лицейской зале, между колоннами, поставлен был большой стол, покрытый красным сукном с золотой бахромой. На этом столе лежала высочайшая грамота, дарованная Лицею. По правую сторону стола стояли мы в три ряда; при нас – директор, инспектор и гувернеры. По левую – профессора и другие чиновники лицейского управления. Остальное пространство залы, на некотором расстоянии от стола, было все уставлено рядами кресел для публики. Приглашены были все высшие сановники и педагоги из Петербурга. Когда все общество собралось, министр пригласил государя. Император Александр явился в сопровождении обеих императриц,[24] великого князя Константина Павловича и великой княжны Анны Павловны. Приветствовав все собрание, царская фамилия заняла кресла в первом ряду. Министр сел возле царя.

Среди общего молчания началось чтение. Первый вышел И. И. Мартынов, тогдашний директор департамента министерства народного просвещения. Дребезжащим, тонким голосом прочел манифест об учреждении Лицея и высочайше дарованную ему грамоту. (Единственное из закрытых учебных заведений того времени, которого устав гласил: «Телесные наказания запрещаются». Я не знаю, есть ли и теперь другое, на этом основании существующее.[25] Слышал даже, что и в Лицее при императоре Николае разрешено наказывать с родительскою нежностью лозою смирения.)

Вслед за Мартыновым робко выдвинулся на сцену наш директор В. Ф. Малиновский со свертком в руке. Бледный как смерть, начал что-то читать; читал довольно долго, но вряд ли многие могли его слышать, так голос его был слаб и прерывист. Заметно было, что сидевшие в задних рядах начали перешептываться и прислоняться к спинкам кресел. Проявление не совсем ободрительное для оратора, который, кончивши речь свою, поклонился и еле живой возвратился на свое место. Мы, школьники, больше всех были рады, что он замолк: гости сидели, а мы должны были стоя слушать его и ничего не слышать.[26]

Смело, бодро выступил профессор политических наук А. П. Куницын и начал не читать, а говорить об обязанностях гражданина и воина. Публика при появлении нового оратора, под влиянием предшествовавшего впечатления, видимо, пугалась и вооружилась терпением; но по мере того, как раздавался его чистый, звучный и внятный голос, все оживились, и к концу его замечательной речи слушатели уже были не опрокинуты к спинкам кресел, а в наклоненном положении к говорившему: верный знак общего внимания и одобрения! В продолжение всей речи ни разу не было упомянуто о государе: это небывалое дело так поразило и понравилось императору Александру, что он тотчас прислал Куницыну владимирский крест – награда, лестная для молодого человека, только что возвратившегося, перед открытием Лицея, из-за границы, куда он был послан по окончании курса в Педагогическом институте, и назначенного в Лицей на политическую кафедру.[27]

Куницын вполне оправдал внимание царя; он был один между нашими профессорами урод в этой семье.


Куницыну дань сердца и вина!
Он создал нас, он воспитал наш пламень,
Поставлен им краеугольный камень,
Им чистая лампада возжена…

(Пушкин.  Годовщина 19 октября 1825 года.)[28]

После речей стали нас вызывать по списку; каждый, выходя перед стол, кланялся императору, который очень благосклонно вглядывался в нас и отвечал терпеливо на неловкие наши поклоны.

Когда закончилось представление виновников торжества, царь как хозяин отблагодарил всех, начиная с министра, и пригласил императриц осмотреть новое его заведение. За царской фамилией двинулась и публика. Нас между тем повели в столовую к обеду, чего, признаюсь, мы давно ожидали. Осмотрев заведение, гости Лицея возвратились к нам в столовую и застали нас усердно трудящимися над супом с пирожками. Царь беседовал с министром. Императрица Марья Федоровна попробовала кушанье. Подошла к Корнилову, оперлась сзади на его плечи, чтобы он не приподнимался, и спросила его: «Карош суп?» Он медвежонком отвечал: «Oui, monsieur!»[29] Сконфузился ли он и не знал, кто его спрашивал, или дурной русский выговор, которым сделан был ему вопрос, – только все это вместе почему-то побудило его откликнуться на французском языке и в мужском роде. Императрица улыбнулась и пошла дальше, не делая уже больше любезных вопросов, а наш Корнилов сóника[30] же попал на зубок; долго преследовала его кличка: Monsieur.

Императрица Елизавета Алексеевна тогда же нас, юных, пленила непринужденною своею приветливостью ко всем; она как-то умела и успела каждому из профессоров сказать приятное слово.

Тут, может быть, зародилась у Пушкина мысль стихов к ней:


На лире скромной, благородной… и пр.[31]

(Изд. Анненкова, т. 7, стр. 25.Г. Анненков напрасно относит эти стихи к 1819 году; они написаны в Лицее в 1816 году.)

Константин Павлович у окна щекотал и щипал сестру свою Анну Павловну; потом подвел ее к Гурьеву, своему крестнику, и, стиснувши ему двумя пальцами обе щеки, а третьим вздернувши нос, сказал ей: «Рекомендую тебе эту моську. Смотри, Костя, учись хорошенько!»[32]

Пока мы обедали – и цари удалились и публика разошлась. У графа Разумовского был обед для сановников; а педагогию петербургскую и нашу, лицейскую, угощал директор в одной из классных зал.

Все кончилось уже при лампах. Водворилась тишина.


Друзья мои, прекрасен наш союз:
Он, как душа, неразделим и вечен,
Неколебим, свободен и беспечен,
Срастался он под сенью дружных Муз.
Куда бы нас ни бросила судьбина
И счастие куда б ни повело,
Все те же мы; нам целый мир чужбина,
Отечество нам Царское Село.

(Пушкин.  Годовщина 19 октября 1825 года.)

Дельвиг в прощальной песне 1817 года за нас всех вспоминает этот день:


Тебе, наш царь, благодаренье!
Ты сам нас, юных, съединил
И в сем святом уединенье
На службу музам посвятил.

Вечером нас угощали десертом а discretion[33] вместо казенного ужина. Кругом Лицея поставлены были плошки, а на балконе горел щит с вензелем императора.

Сбросив парадную одежду, мы играли перед Лицеем в снежки при свете иллюминации и тем заключили свой праздник, не подозревая тогда в себе будущих столпов отечества, как величал нас Куницын, обращаясь в речи к нам. Как нарочно для нас, тот год рано стала зима. Все посетители приехали из Петербурга в санях. Между ними был Е. А. Энгельгардт, тогдашний директор Педагогического института. Он так был проникнут ощущением этого дня и в особенности речью Куницына, что в тот же вечер, возвратясь домой, перевел ее на немецкий язык, написал маленькую статью и все отослал в дерптский журнал.[34] Этот почтенный человек не предвидел тогда, что ему придется быть директором Лицея в продолжение трех первых выпусков.

Несознательно для нас самих мы начали в Лицее жизнь совершенно новую, иную от всех других учебных заведений. Через несколько дней после открытия, за вечерним чаем, как теперь помню, входит директор и объявляет нам, что получил предписание министра, которым возбраняется выезжать из Лицея, а что родным дозволено посещать нас по праздникам. Это объявление категорическое, которое, вероятно, было уже предварительно постановлено, но только не оглашалось, сильно отуманило нас всех своей неожиданностию. Мы призадумались, молча посмотрели друг на друга, потом начались между нами толки и даже рассуждения о незаконности такой меры стеснения, не бывшей у нас в виду при поступлении в Лицей. Разумеется, временное это волнение прошло, как проходит постепенно все, особенно в те годы.

Теперь, разбирая беспристрастно это неприятное тогда нам распоряжение, невольно сознаешь, что в нем-то и зародыш той неразрывной, отрадной связи, которая соединяет первокурсных Лицея. На этом основании, вероятно, Лицей и был так устроен, что, по возможности, были соединены все удобства домашнего быта с требованиями общественного учебного заведения.[35] Роскошь помещения и содержания, сравнительно с другими, даже с женскими заведениями, могла иметь связь с мыслью Александра, который, как говорили тогда, намерен был воспитать с нами своих братьев, великих князей Николая и Михаила, почти наших сверстников по летам; но императрица Марья Федоровна воспротивилась этому, находя слишком демократическим и неприличным сближение сыновей своих, особ царственных, с нами, плебеями.

Для Лицея отведен был огромный, четырехэтажный флигель дворца, со всеми принадлежащими к нему строениями. Этот флигель при Екатерине занимали великие княжны: из них в 1811 году одна только Анна Павловна оставалась незамужнею.

В нижнем этаже помещалось хозяйственное управление и квартиры инспектора, гувернеров и некоторых других чиновников, служащих при Лицее. Во втором – столовая, больница с аптекой и конференц-зала с канцелярией; в третьем – рекреационная зала, классы (два с кафедрами, один для занятий воспитанников после лекций), физический кабинет, комната для газет и журналов и библиотека в арке, соединяющей Лицей со дворцом чрез хоры придворной церкви. В верхнем – дортуары. Для них, на протяжении вдоль всего строения, во внутренних поперечных стенах прорублены были арки. Таким образом, образовался коридор с лестницами на двух концах, в котором с обеих сторон перегородками отделены были комнаты: всего пятьдесят номеров. Из этого же коридора вход в квартиру гувернера Чирикова, над библиотекой.

В каждой комнате: железная кровать, комод, конторка, зеркало, стул, стол для умывания, вместе и ночной. На конторке чернильница и подсвечник со щипцами.

Во всех этажах и на лестницах было освещение ламповое; в двух средних этажах паркетные полы. В зале зеркала во всю стену, мебель штофная.

Таково было новоселье наше!

При всех этих удобствах нам не трудно было привыкнуть к новой жизни. Вслед за открытием начались правильные занятия. Прогулка три раза в день, во всякую погоду. Вечером в зале – мячик и беготня.

Вставали мы по звонку в шесть часов. Одевались, шли на молитву в залу. Утреннюю и вечернюю молитвы читали мы вслух по очереди.

От 7 до 9 часов – класс.

В 9 – чай; прогулка – до 10.

От 10 до 12 – класс.

От 12 до часу – прогулка.

В час – обед.

От 2 до 3 – или чистописанье, или рисованье.

От 3 до 5 – класс.

В 5 часов – чай; до 6 – прогулка; потом повторение уроков или вспомогательный класс.

По середам и субботам – танцеванье или фехтованье.

Каждую субботу – баня.

В половине 9 часа – звонок к ужину.

После ужина до 10 часов – рекреация. В 10 – вечерняя молитва – сон.

В коридоре на ночь ставились ночники во всех арках. Дежурный дядька мерными шагами ходил по коридору.

Форма одежды сначала была стеснительна. По будням – синие сюртуки с красными воротниками и брюки того же цвета: это бы ничего; но зато по праздникам – мундир (синего сукна с красным воротником, шитым петлицами, серебряными в первом курсе, золотыми – во втором), белые панталоны, белый жилет, белый галстук, ботфорты, треугольная шляпа – в церковь и на гулянье. В этом наряде оставались до обеда. Ненужная эта форма, отпечаток того времени, постепенно уничтожалась: брошены ботфорты, белые панталоны и белые жилеты заменены синими брюками с жилетами того же цвета; фуражка вытеснила совершенно шляпу, которая надевалась нами только когда учились фронту в гвардейском образцовом батальоне.

Белье содержалось в порядке особою кастеляншей; в наше время была m-me Скалой. У каждого была своя печатная метка: номер и фамилия. Белье переменялось на теле два раза, а у стола и на постель раз в неделю.

Обед состоял из трех блюд (по праздникам четыре). За ужином два. Кушанье было хорошо, но это не мешало нам иногда бросать пирожки Золотареву в бакенбарды. При утреннем чае – крупичатая белая булка, за вечерним – полбулки. В столовой, по понедельникам, выставлялась программа кушаний на всю неделю. Тут совершалась мена порциями по вкусу.

Сначала давали по полустакэну портеру за обедом. Потом эта английская система была уничтожена. Мы ограничивались отечественным квасом и чистой водой.

При нас было несколько дядек: они заведовали чисткой платья, сапог и прибирали в комнатах. Между ними замечательны были Прокофьев, екатерининский сержант, польский шляхтич Леонтий Кемерский, сделавшийся нашим домашним restaurant. У него явился уголок, где можно было найти конфекты, выпить чашку кофе и шоколаду (даже рюмку ликеру – разумеется, контрабандой). Он иногда, по заказу именинника, за общим столом вместо казенного чая ставил сюрпризом кофе утром или шоколад вечером, со столбушками сухарей. Был и молодой Сазонов, необыкновенное явление физиологическое; Галль нашел бы несомненно подтверждение своей системы в его черепе:


Сазонов был моим слугою
И Пешель доктором моим.

(Стих. Пушкина.) 

Слишком долго рассказывать преступление этого парня; оно же и не идет к делу.[36]

Жизнь наша лицейская сливается с политическою эпохою народной жизни русской: приготовлялась гроза 1812 года. Эти события сильно отразились на нашем детстве. Началось с того, что мы провожали все гвардейские полки, потому что они проходили мимо самого Лицея; мы всегда были тут, при их появлении, выходили даже во время классов, напутствовали воинов сердечною молитвой, обнимались с родными и знакомыми – усатые гренадеры из рядов благословляли нас крестом. Не одна слеза тут пролита.


Сыны Бородина, о кульмские герои!
Я видел, как на брань летели ваши строи;
Душой восторженной за братьями летел…[37]

(Изд. Анненкова, т. 2, стр. 77.)

Так вспоминал Пушкин это время в 1815 году в стихах на возвращение императора из Парижа.

Когда начались военные действия, всякое воскресенье кто-нибудь из родных привозил реляции; Кошанский читал их нам громогласно в зале. Газетная комната никогда не была пуста в часы, свободные от классов: читались наперерыв русские и иностранные журналы при неумолкаемых толках и прениях; всему живо сочувствовалось у нас: опасения сменялись восторгами при малейшем проблеске к лучшему. Профессора приходили к нам и научали нас следить за ходом дел и событий, объясняя иное, нам недоступное.

Таким образом, мы скоро сжились, свыклись. Образовалась товарищеская семья; в этой семье – свои кружки; в этих кружках начали обозначаться, больше или меньше, личности каждого; близко узнали мы друг друга, никогда не разлучаясь; тут образовались связи на всю жизнь.

Пушкин с самого начала был раздражительнее многих и потому не возбуждал общей симпатии: это удел эксцентрического существа среди людей. Не то чтобы он разыгрывал какую-нибудь роль между нами или поражал какими-нибудь особенными странностями, как это было в иных; но иногда неуместными шутками, неловкими колкостями сам ставил себя в затруднительное положение, не умея потом из него выйти. Это вело его к новым промахам, которые никогда не ускользают в школьных сношениях. Я, как сосед (с другой стороны его номера была глухая стена), часто, когда все уже засыпали, толковал с ним вполголоса через перегородку о каком-нибудь вздорном случае того дня; тут я видел ясно, что он по щекотливости всякому вздору приписывал какую-то важность, и это его волновало. Вместе мы, как умели, сглаживали некоторые шероховатости, хотя не всегда это удавалось. В нем была смесь излишней смелости с застенчивостью, и то и другое невпопад, что тем самым ему вредило.

Бывало, вместе промахнемся, сам вывернешься, а он никак не сумеет этого уладить. Главное, ему недоставало того, что называется тактом;  это – капитал, необходимый в товарищеском быту, где мудрено, почти невозможно при совершенно бесцеремонном обращении уберечься от некоторых неприятных столкновений вседневной жизни. Все это вместе было причиной, что вообще не вдруг отозвались ему на егопривязанность к лицейскому кружку, которая с первой поры зародилась в нем, не проявляясь, впрочем, свойственною ей иногда пошлостью.

Чтоб полюбить его настоящим образом, нужно было взглянуть на него с тем полным благорасположением, которое знает и видит все неровности характера и другие недостатки, мирится с ними и кончает тем, что полюбит даже и их в друге-товарище. Между нами как-то это скоро и незаметно устроилось.

Вот почему, – может быть, Пушкин говорил впоследствии:


Товарищ милой, друг прямой!
Тряхнем рукою руку,
Оставим в чаше круговой
Педантам сродну скуку.
Не в первый раз мы вместе пьем,
Нередко и бранимся,
Но чашу дружества нальем,
И тотчас помиримся .[38]

(«Пирующие студенты», изд. Анненкова, т. 2, 1814, стр. 19.)

Потом опять в 1817 году в Альбоме перед самым выпуском, он же сказал мне:


Взглянув когда-нибудь на тайный сей листок,
Исписанный когда-то мною,
На время улети в лицейский уголок
Всесильной, сладостной мечтою.
Ты вспомни быстрые минуты первых дней,
Неволю мирную, шесть лет соединенья,
Печали, радости, мечты души твоей,
Размолвки дружества и сладость примиренья,
Что было и не будет вновь…
И с тихими тоски слезами
Ты вспомни первую любовь.
Мой друг! Она прошла… но с первыми друзьями
Не резвою мечтой союз твой заключен;
Пред грозным временем, пред грозными судьбами,
О милый, вечен он![39]

(Изд. Анненкова, т. 2, стр. 170.)

Лицейское наше шестилетие, в историко-хронологическом отношении, можно разграничить тремя эпохами, резко между собою отличающимися: директорством Малиновского, междуцарствием (то есть управление профессоров: их сменяли после каждого ненормального события) и директорством Энгельгардта.

Не пугайтесь! Я не поведу вас этой длинной дорогой, она нас утомит. Не станем делать изысканий; все подробности вседневной нашей жизни, близкой нам и памятной, должны остаться достоянием нашим; нас, ветеранов Лицея, уже немного осталось, но мы и теперь молодеем, когда, собравшись, заглядываем в эту даль. Довольно, если припомню кой-что, где мелькает Пушкин в разных проявлениях.

При самом начале – он наш поэт. Как теперь вижу тот послеобеденный класс Кошанского, когда, окончивши лекцию несколько раньше урочного часа, профессор сказал: «Теперь, господа, будем пробовать перья! опишите мне, пожалуйста, розу стихами».[40]

Наши стихи вообще не клеились, а Пушкин мигом прочел два четырехстишия, которые всех нас восхитили. Жаль, что не могу припомнить этого первого поэтического его лепета. Кошанский взял рукопись к себе. Это было чуть ли не в 811-м году, и никак не позже первых месяцев 12-го. Упоминаю об этом потому, что ни Бартенев, ни Анненков ничего об этом не упоминают.[41]

Пушкин потом постоянно и деятельно участвовал во всех лицейских журналах, импровизировал так называемые народные песни, точил на всех эпиграммы и пр. Естественно, он был во главе литературного движения, сначала в стенах Лицея, потом и вне его, в некоторых современных московских изданиях. Все это обследовано почтенным издателем его сочинений П. В. Анненковым, который запечатлел свой труд необыкновенною изыскательностию, полным знанием дела и горячею любовью к Пушкину – поэту и человеку.[42]

Из уважения к истине должен кстати заметить, что г. Анненков приписывает Пушкину мою прозу (т. 2, стр. 29, VI). Я говорю про статью «Об эпиграмме и надписи у древних». Статью эту я перевел из Ла Гарпа и просил Пушкина перевести для меня стихи, которые в ней приведены. Все это за подписью П. отправил к Вл. Измайлову, тогдашнему издателю «Вестника Европы». Потом к нему же послал другой перевод, из Лафатера, о путешествиях.  Тут уж я скрывался под буквами «ъ– ъ». Обе эти статьи были напечатаны. Письма мои передавались на почту из нашего дома в Петербурге; я просил туда же адресоваться ко мне в случае надобности. Измайлов до того был в заблуждении, что, благодаря меня за переводы, просил сообщить ему для его журнала известия о петербургском театре: он был уверен, что я живу в Петербурге и непременно театрал, между тем как я сидел еще на лицейской скамье. Тетради барона Модеста Корфа ввели Анненкова в ошибку, для меня очень лестную, если бы меня тревожило авторское самолюбие.[43]

Сегодня расскажу вам историю гоголь-моголя, которая сохранилась в летописях Лицея. Шалость приняла сериозный характер и могла иметь пагубное влияние и на Пушкина и на меня, как вы сами увидите.

Мы, то есть я, Малиновский и Пушкин, затеяли выпить гоголь-моголю. Я достал бутылку рому, добыли яиц, натолкли сахару, и началась работа у кипящего самовара. Разумеется, кроме нас, были и другие участники в этой вечерней пирушке, но они остались за кулисами по делу, а в сущности один из них, а именно Тырков, в котором чересчур подействовал ром, был причиной, по которой дежурный гувернер заметил какое-то необыкновенное оживление, шумливость, беготню. Сказал инспектору. Тот после ужина всмотрелся в молодую свою команду и увидел что-то взвинченное. Тут же начались спросы, розыски. Мы трое явились и объявили, что это наше дело и что мы одни виноваты.

Исправлявший тогда должность директора профессор Гауеншильд донес министру. Разумовский приехал из Петербурга, вызвал нас из класса и сделал нам формальный, строгий выговор. Этим не кончилось, – дело поступило на решение конференции. Конференция постановила следующее:

1) две недели стоять на коленях во время утренней и вечерней молитвы;

2) сместить нас на последние места за столом, где мы сидели по поведению; и

3) занести фамилии наши, с прописанием виновности и приговора, в черную книгу, которая должна иметь влияние при выпуске.

Первый пункт приговора был выполнен буквально.

Второй смягчался по усмотрению начальства: нас, по истечении некоторого времени, постепенно подвигали опять вверх.

При этом случае Пушкин сказал:


Блажен муж, иже
Сидит к каше ближе.[44]

На этом конце стола раздавалось кушанье дежурным гувернером.

Третий пункт, самый важный, остался без всяких последствий. Когда при рассуждениях конференции о выпуске представлена была директору Энгельгардту черная эта книга, где мы трое только и были записаны, он ужаснулся и стал доказывать своим сочленам, что мудрено допустить, чтобы давнишняя шалость, за которую тогда же было взыскано, могла бы еще иметь влияние и на будущность после выпуска. Все тотчас согласились с его мнением, и дело было сдано в архив.[45]

Гоголь-моголь – ключ к посланию Пушкина ко мне:


Помнишь ли, мой брат по чаше.
Как в отрадной тишине
Мы топили горе наше
В чистом пенистом вине?

Как, укрывшись молчаливо
В нашем тесном уголке,
С Вакхом нежились лениво
Школьной стражи вдалеке?

Помнишь ли друзей шептанье
Вкруг бокалов пуншевых.
Рюмок грозное молчанье.
Пламя трубок грошевых?

Закипев, о сколь прекрасно
Токи дымные текли!..
Вдруг педанта глас ужасный
Нам послышался вдали.

И бутылки вмиг разбиты,
И бокалы все в окно,
Всюду по полу разлиты
Пунш и светлое вино.

Убегаем торопливо;
Вмиг исчез минутный страх!
Щек румяных цвет игривой,
Ум и сердце на устах.

Хохот чистого веселья,
Неподвижный тусклый взор
Изменяли[46] чад похмелья,
Сладкой Вакха заговор!

О, друзья мои сердечны!
Вам клянуся, за столом
Всякий год, в часы беспечны,
Поминать его вином.[47]

(Изд. Анненкова, т. 2, стр. 217.)

По случаю гоголь-моголя Пушкин экспромтом сказал в подражание стихам И. И. Дмитриева:.


(Мы недавно от печали,
Лиза, я да Купидон,
По бокалу осушали
И прогнали мудрость вон, и пр.)

Мы недавно от печали,
Пущин, Пушкин, я, барон,
По бокалу осушали
И Фому прогнали вон…[48]

Фома был дядька, который купил нам ром. Мы кой-как вознаградили его за потерю места. Предполагается, что песню поет Малиновский, его фамилию не вломаешь в стих. Барон – для рифмы, означает Дельвига.

Были и карикатуры, на которых из-под стола выглядывали фигуры тех, которых нам удалось скрыть.

Вообще это пустое событие (которым, разумеется, нельзя было похвастать) наделало тогда много шуму и огорчило наших родных, благодаря премудрому распоряжению начальства. Все могло окончиться домашним порядком, если бы Гауеншильд и инспектор Фролов не задумали формальным образом донести министру.

Сидели мы с Пушкиным однажды вечером в библиотеке у открытого окна. Народ выходил из церкви от всенощной; в толпе я заметил старушку, которая о чем-то горячо с жестами рассуждала с молодой девушкой, очень хорошенькой. Среди болтовни я говорю Пушкину, что любопытно бы знать, о чем так горячатся они, о чем так спорят, идя от молитвы? Он почти не обратил внимания на мои слова, всмотрелся, однако, в указанную мною чету и на другой день встретил меня стихами:


От всенощной, вечор, идя домой,
Антипьевна с Марфушкою бранилась;
Антипьевна отменно горячилась.
– Постой, кричит, управлюсь я с тобой!
Ты думаешь, что я забыла
Ту ночь, когда, забравшись в уголок,
Ты с крестником Ванюшею шалила.
Постой – о всем узнает муженек!
«Тебе ль грозить, – Марфушка отвечает, —
Ванюша что? Ведь он еще дитя;
А сват Трофим, который у тебя
И день и ночь? Весь город это знает.
Молчи ж, кума: и ты, как я, грешна;
Словами ж всякого, пожалуй, разобидишь.
В чужой… соломинку ты видишь,
А у себя не видишь и бревна».[49]

«Вот что ты заставил меня написать, любезный друг», – сказал он, видя, что я несколько призадумался, выслушав его стихи, в которых поразило меня окончание. В эту минуту подошел к нам Кайданов, – мы собирались в его класс. Пушкин и ему прочел свой рассказ.

Кайданов взял его за ухо и тихонько сказал ему: «Не советую вам, Пушкин, заниматься такой поэзией, особенно кому-нибудь сообщать ее. И вы, Пущин, не давайте волю язычку», – прибавил он, обратясь ко мне. Хорошо, что на этот раз подвернулся нам добрый Иван Кузьмич, а не другой кто-нибудь.

Впрочем, надо сказать: все профессора смотрели с благоговением на растущий талант Пушкина. В математическом классе вызвал его раз Карцов к доске и задал алгебраическую задачу. Пушкин долго переминался с ноги на ногу и все писал молча какие-то формулы. Карпов спросил его, наконец: «Что ж вышло? Чему равняется х  [икс]?» Пушкин, улыбаясь, ответил: «Нулю!»  – «Хорошо! У вас, Пушкин, в моем классе все кончается нулем. Садитесь на свое место и пишите стихи». Спасибо и Карпову, что он из математического фанатизма не вел войны с его поэзией. Пушкин охотнее всех других классов занимался в классе Куницына, и то совершенно по-своему: уроков никогда не повторял, мало что записывал, а чтобы переписывать тетради профессоров (печатных руководств тогда еще не существовало), у него и в обычае не было: все делалось а livre ouvert.[50]

На публичном нашем экзамене[51] Державин, державным своим благословением, увенчал юного нашего поэта. Мы все, друзья-товарищи его, гордились этим торжеством. Пушкин тогда читал свои «Воспоминания в Царском Селе» (изд. Анненкова, т. 2, стр. 81). В этих великолепных стихах затронуто все живое для русского сердца. Читал Пушкин с необыкновенным оживлением. Слушая знакомые стихи, мороз по коже пробегает у меня. Когда же патриарх наших певцов в восторге, со слезами на глазах бросился целовать его и осенил кудрявую его голову, мы все под каким-то неведомым влиянием благоговейно молчали. Хотели сами обнять нашего певца, его уже не было: он убежал!.. Все это уже рассказано в печати.


Вчера мне Маша приказала
В куплеты рифмы набросать
И мне в награду обещала
Спасибо в прозе написать, и пр.[52]

(Изд. Анненкова, т. 2, стр. 213.)

Стихи эти написаны сестре Дельвига, премилой, живой девочке, которой тогда было семь или восемь лет. Стихи сами по себе очень милы, но для нас имеют свой особый интерес. Корсаков положил их на музыку, и эти стансы пелись тогда юными девицами почти во всех домах, где Лицей имел право гражданства.

«Красавице, которая нюхала табак»  (изд. Анненкова, т. 2, стр. 17), – писано к Горчакова сестре, княгине Елене Михайловне Кантакузиной. Вероятно, она и не знала и не читала этих стихов, плод разгоряченного молодого воображения.[53]


К живописцу

Дитя харит, воображенья!
В порыве пламенной души,
Небрежной кистью наслажденья
Мне друга сердце напиши, и пр.

(Изд. Анненкова, т. 2, стр. 69.)

Пушкин просит живописца написать портрет К. П. Бакуниной, сестры нашего товарища. Эти стихи – выражение не одного только его страдавшего тогда сердечка!..[54]

Нельзя не вспомнить сцены, когда Пушкин читал нам своих Пирующих студентов.  Он был в лазарете и пригласил нас прослушать эту пиэсу. После вечернего чая мы пошли к нему гурьбой с гувернером Чириковым.

Началось чтение:


Друзья! Досужный час настал,
Все тихо, все в покое, и пр..[55]

Внимание общее, тишина глубокая по временам только прерывается восклицаниями. Кюхельбекер просил не мешать, он был весь тут, в полном упоении… Доходит дело до последней строфы. Мы слышим:


Писатель! За твои грехи
Ты с виду всех трезвее:
Вильгельм! прочти свои стихи,
Чтоб мне заснуть скорее.

При этом возгласе публика забывает поэта, стихи его, бросается на бедного метромана, который, растаявши под влиянием поэзии Пушкина, приходит в совершенное одурение от неожиданной эпиграммы и нашего дикого натиска. Добрая душа был этот Кюхель! Опомнившись, просит он Пушкина еще раз прочесть, потому что и тогда уже плохо слышал одним ухом, испорченным золотухой.

Послание ко мне:


Любезный, именинник, и проч.[56] —

не требует пояснений. Оно выражает то же чувство, которое отрадно проявляется во многих других стихах Пушкина. Мы с ним постоянно были в дружбе, хотя в иных случаях розно смотрели на людей и вещи; откровенно сообщая друг другу противоречащие наши воззрения,[57] мы все-таки умели их сгармонировать и оставались в постоянном согласии. Кстати, тут расскажу довольно оригинальное событие, по случаю которого пришлось мне много спорить с ним за Энгельгардта.

У дворцовой гауптвахты, перед вечернею зарей, обыкновенно играла полковая музыка. Это привлекало гулявших в саду, разумеется и нас; l'inevitable Lycée,[58] как называли иные нашу шумную движущуюся толпу. Иногда мы проходили к музыке дворцовым коридором, в который, между другими помещениями, был выход и из комнат, занимаемых фрейлинами императрицы Елизаветы Алексеевны. Этих фрейлин было тогда три: Плюскова, Валуева и кн[яжна] Волконская. У Волконской была премиленькая горничная Наташа. Случалось, встретясь с нею в темных переходах коридора, и полюбезничать – она многих из нас знала, да и кто не знал Лицея, который мозолил глаза всем в саду?

Однажды идем мы, растянувшись по этому коридору маленькими группами. Пушкин на беду был один, слышит в темноте шорох платья, воображает, что это непременно Наташа, бросается поцеловать ее самым невинным образом. Как нарочно, в эту минуту отворяется дверь из комнаты и освещает сцену: перед ним сама кн[яжна] Волконская. Что делать ему? Бежать без оглядки; но этого мало, надобно поправить дело, а дело неладно! Он тотчас рассказал мне про это, присоединясь к нам, стоявшим у оркестра. Я ему посоветовал открыться Энгельгардту и просить его защиты. Пушкин никак не соглашался довериться директору и хотел написать княжне извинительное письмо. Между тем она успела пожаловаться брату своему, П. М. Волконскому, а Волконский – государю.

Государь на другой день приходит к Энгельгардту. Что ж это будет? – говорит царь. – Твои воспитанники не только снимают через забор мои наливные яблоки, бьют сторожей садовника Лямина (точно, была такого рода экспедиция, где действовал на первом плане граф Сильвестр Броглио, теперь сенатор Наполеона III[59]), но теперь уж не дают проходу фрейлинам жены моей».

Энгельгардт, своим путем, знал о неловкой выходке Пушкина, может быть и от самого Петра Михайловича, который мог сообщить ему это в тот же вечер. Он нашелся и отвечал императору Александру: «Вы меня предупредили, государь, я искал случая принести вашему величеству повинную за Пушкина: он, бедный, в отчаянии; приходил за моим позволением письменно просить княжну, чтоб она великодушно простила ему это неумышленное оскорбление». Тут Энгельгардт рассказал подробности дела, стараясь всячески смягчить вину Пушкина, и присовокупил, что сделал уже ему строгий выговор и просит разрешения насчет письма. На это ходатайство Энгельгардта государь сказал: «Пусть пишет, уж так и быть, я беру на себя адвокатство за Пушкина; но скажи ему, чтоб это было в последний раз. «La vieille est peut-être enchantée de la méprise du jeune homme, entre nous soit dit»,[60] – шепнул император, улыбаясь, Энгельгардту. Пожал ему руку и пошел догонять императрицу, которую из окна увидел в саду.

Таким образом, дело кончилось необыкновенно хорошо. Мы все были рады такой развязке, жалея Пушкина и очень хорошо понимая, что каждый из нас легко мог попасть в такую беду. Я, с своей стороны, старался доказать ему, что Энгельгардт тут действовал отлично; он никак не сознавал этого, все уверял меня, что Энгельгардт, защищая его, сам себя защищал. Много мы спорили; для меня оставалось неразрешенною загадкой, почему все внимания директора и жены его отвергались Пушкиным: он никак не хотел видеть его в настоящем свете, избегая всякого сближения с ним. Эта несправедливость Пушкина к Энгельгардту, которого я душой полюбил, сильно меня волновала. Тут крылось что-нибудь, чего он никак не хотел мне сказать; наконец, я перестал и настаивать, предоставя все времени. Оно одно может вразумить в таком непонятном упорстве.[61]

Невозможно передать вам всех подробностей нашего шестилетнего существования в Царском Селе: это было бы слишком сложно и громоздко – тут смесь и дельного и пустого. Между тем вся эта пестрота имела для нас свое очарование. С назначением Энгельгардта в директоры школьный наш быт принял иной характер: он с любовью принялся за дело. При нем по вечерам устроились чтения в зале (Энгельгардт отлично читал). В доме его мы знакомились с обычаями света, ожидавшего нас у порога Лицея, находили приятное женское общество. Летом, в вакантный месяц, директор делал с нами дальние, иногда двухдневные прогулки по окрестностям; зимой для развлечения ездили на нескольких тройках за город завтракать или пить чай в праздничные дни; в саду, за прудом, катались с гор и на коньках. Во всех этих увеселениях участвовало его семейство и близкие ему дамы и девицы, иногда и приезжавшие родные наши. Женское общество всему этому придавало особенную прелесть и приучало нас к приличию в обращении. Одним словом, директор наш понимал, что запрещенный плод – опасная приманка и что свобода, руководимая опытной дружбой, останавливает юношу от многих ошибок. От сближения нашего с женским обществом зарождался платонизм в чувствах: этот платонизм не только не мешал занятиям, но придавал даже силы в классных трудах, нашептывая, что успехом можно порадовать предмет воздыханий.

Пушкин клеймил своим стихом лицейских сердечкиных, хотя и сам иногда попадал в эту категорию.

Раз на зимней нашей прогулке в саду, где расчищались кругом пруда дорожки, он говорит Есакову, с которым я часто ходил в паре:


И останешься с вопросом
На брегу замерзлых вод:
Мамзель Шредер с красным носом
Милых Вельо не ведет?[62]

Так точно, когда я перед самым выпуском лежал в больнице, он как-то успел написать мелом на дощечке у моей кровати:


Вот здесь лежит больной студент —
Судьба его неумолима!
Несите прочь медикамент:
Болезнь любви неизлечима!

Я нечаянно увидел эти стихи над моим изголовьем и узнал исковерканный его почерк. Пушкин не сознавался в этом экспромте.[63]

Слишком за год до выпуска государь спросил Энгельгардта: есть ли между нами желающие в военную службу? Он отвечал, что чуть ли не более десяти человек этого желают (и Пушкин тогда колебался, но родные его были против, опасаясь за его здоровье). Государь на это сказал: «В таком случае надо бы познакомить их с фронтом». Энгельгардт испугался и напрямик просил императора оставить Лицей,[64] если в нем будет ружье. К этой просьбе присовокупил, что он никогда не носил никакого оружия, кроме того, которое у него всегда в кармане, – и показал садовый ножик. Долго они торговались; наконец, государь кончил тем, что его не переспоришь. Велел опросить всех и для желающих быть военными учредить класс военных наук. Вследствие этого приказания поступил к нам инженерный полковник Эльснер, бывший адъютант Костюшки, преподавателем артиллерии, фортификации и тактики.[65]

Было еще другого рода нападение на нас около того же времени. Как-то в разговоре с Энгельгардтом царь предложил ему посылать нас дежурить при императрице Елизавете Алексеевне во время летнего ее пребывания в Царском Селе, говоря, что это дежурство приучит молодых людей быть развязнее в обращении и вообще послужит им в пользу. Энгельгардт и это отразил, доказав, что, кроме многих неудобств, придворная служба будет отвлекать от учебных занятий и попрепятствует достижению цели учреждения Лицея. К этому он прибавил, что в продолжение многих лет никогда не видал камер-пажа ни на прогулках, ни при выездах царствующей императрицы.

Между нами мнения насчет этого нововведения были различны: иные, по суетности и лени, желали этой лакейской должности; но дело обошлось одними толками, и, не знаю почему, из этих толков о сближении с двором выкроилась для нас верховая езда. Мы стали ходить два раза в неделю в гусарский манеж, где на лошадях запасного эскадрона учились у полковника Кнабенау, под главным руководством генерала Левашова, который и прежде того, видя нас часто в галерее манежа во время верховой езды своих гусар, обращался к нам с приветом и вопросом: когда мы начнем учиться ездить? Он даже попал по этому случаю в куплеты лицейской песни. Вот его куплет:


Bonjour, monsieur! Потише —
Поводьем не играй —
Вот я тебя потешу!..
A quand l'équitation?[66]

Вот вам выдержки из хроники нашей юности. Удовольствуйтесь ими! Может быть, когда-нибудь появится целый ряд воспоминаний о лицейском своеобразном быте первого курса, с очерками личностей, которые потом заняли свои места в общественной сфере; большая часть из них уже исчезла, но оставила отрадное памятование в сердцах не одних своих товарищей.

В мае начались выпускные публичные экзамены.[67] Тут мы уже начали готовиться к выходу из Лицея. Разлука с товарищеской средой была тяжела, хотя ею должна была начаться всегда желанная эпоха жизни, с заманчивой, незнакомой далью. Кто не спешил в тогдашние наши годы соскочить со школьной скамьи; но наша скамья была так заветно-приветлива, что невольно, даже при мысли о наступающей свободе, оглядывались мы на нее. Время проходило в мечтах, прощаньях и обетах, сердце дробилось!


Судьба на вечную разлуку,
Быть может, породнила нас!

(«Прощальная песнь» Дельвига.)

Наполнились альбомы и стихами и прозой. В моем остались стихи Пушкина. Они уже приведены вполне на 6-м листе этого рассказа.


Дельвига:

Прочтя сии набросанные строки
С небрежностью на памятном листке,
Как не узнать поэта по руке?
Как первые не вспомянуть уроки
И не сказать при дружеском столе:
«Друзья, у нас есть друг и в Хороле!»[68]

Дельвиг после выпуска поехал в Хороль, где квартировал отец его, командовавший бригадой во внутренней ставке.

Илличевского  стихов не могу припомнить; знаю только, что они все кончались рифмой на Пущин. Это было очень оригинально.[69]

К прискорбию моему, этот альбом, исписанный и изрисованный, утратился из допотопного моего портфеля, который дивным образом возвратился ко мне через тридцать два года со всеми положенными мною рукописями.

9 июня был акт. Характер его был совершенно иной: как открытие Лицея было пышно и торжественно, так выпуск наш тих и скромен. В ту же залу пришел император Александр в сопровождении одного тогдашнего министра народного просвещения князя Голицына. Государь не взял с собой даже князя П. М. Волконского, который, как все говорили, желал быть на акте.

В зале были мы все с директором, профессорами, инспектором и гувернерами. Энгельгардт прочел коротенький отчет за весь шестилетний курс, после него конференц-секретарь Куницын возгласил высочайше утвержденное постановление конференции о выпуске. Вслед за этим всех нас, по старшинству выпуска, представляли императору с объяснением чинов и наград.

Государь заключил акт кратким отеческим наставлением воспитанникам и изъявлением благодарности директору и всему штату Лицея.

Тут пропета была нашим хором лицейская прощальная песнь, – слова Дельвига, музыка Теппера, который сам дирижировал хором. Государь и его не забыл при общих наградах.

Он был тронут и поэзией и музыкой, понял слезу на глазах воспитанников и наставников.[70] Простился с нами с обычною приветливостью и пошел во внутренние комнаты, взяв князя Голицына под руку. Энгельгардт предупредил его, что везде беспорядок по случаю сборов к отъезду. «Это ничего, – возразил он, – я сегодня не в тестях у тебя. Как хозяин, хочу посмотреть на сборы наших молодых людей». И точно, в дортуарах все было вверх дном, везде валялись вещи, чемоданы, ящики, – пахло отъездом! При выходе из Лицея государь признательно пожал руку Энгельгардту.

В тот же день, после обеда, начали разъезжаться: прощаньям не было конца. Я, больной, дольше всех оставался в Лицее. С Пушкиным мы тут же обнялись на разлуку: он тотчас должен был ехать в деревню к родным; я уж не застал его, когда приехал в Петербург.

Снова встретился с ним осенью, уже в гвардейском конно-артиллерийском мундире. Мы шестеро учились фрунгу в гвардейском образцовом батальоне; после экзамена, сделанного нам Клейнмихелем в этой науке, произведены были в офицеры высочайшим приказом 29 октября. Между тем как товарищи наши, поступившие в гражданскую службу, в июне же получили назначение; в том числе Пушкин поступил в коллегию иностранных дел и тотчас взял отпуск для свидания с родными.[71]

Встреча моя с Пушкиным на новом нашем поприще имела свою знаменательность. Пока он гулял и отдыхал в Михайловском, я уже успел поступить в Тайное общество; обстоятельства так расположили моей судьбой! Еще в лицейском мундире я был частым гостем артели, которую тогда составляли Муравьевы (Александр и Михайло), Бурцов, Павел Колошин и Семенов. С Колошиным я был в родстве. Постоянные наши беседы о предметах общественных, о зле существующего у нас порядка вещей и о возможности изменения, желаемого многими втайне, необыкновенно сблизили меня с этим мыслящим кружком: я сдружился с ним, почти жил в нем. Бурцов, которому я больше высказывался, нашел, что по мнениям и убеждениям моим, вынесенным из Лицея, я готов для дела. На этом основании он принял в общество меня и Вольховского, который, поступив в гвардейский генеральный штаб, сделался его товарищем по службе. Бурцов тотчас узнал его, понял и оценил.

Эта высокая цель жизни самой своей таинственностию и начертанием новых обязанностей резко и глубоко проникла душу мою – я как будто вдруг получил особенное значение в собственных своих глазах: стал внимательнее смотреть на жизнь во всех проявлениях буйной молодости, наблюдал за собою, как за частицей, хотя ничего не значущей, но входящей в состав того целого, которое рано или поздно должно было иметь благотворное свое действие.

Первая моя мысль была – открыться Пушкину: он всегда согласно со мною мыслил о деле общем (respub-lica), по-своему проповедовал в нашем смысле – и изустно и письменно, стихами и прозой. Не знаю, к счастию ли его, или несчастию, он не был тогда в Петербурге, а то не ручаюсь, что в первых порывах, по исключительной дружбе моей к нему, я, может быть, увлек бы его с собою. Впоследствии, когда думалось мне исполнить эту мысль, я уже не решался вверить ему тайну, не мне одному принадлежавшую, где малейшая неосторожность могла быть пагубна всему делу. Подвижность пылкого его нрава, сближение с людьми ненадежными пугали меня. К тому же в 1818 году, когда часть гвардии была в Москве по случаю приезда прусского короля, столько было опрометчивых действий одного члена общества, что признали необходимым делать выбор со всею строгостию, и даже, несколько лет спустя, объявлено было об уничтожении общества, чтобы тем удалить неудачно принятых членов. На этом основании я присоединил к союзу одного Рылеева, несмотря на то, что всегда был окружен многими разделяющими со мной мой образ мыслей.

Естественно, что Пушкин, увидя меня после первой нашей разлуки, заметил во мне некоторую перемену и начал подозревать, что я от него что-то скрываю. Особенно во время его болезни и продолжительного выздоровления, видаясь чаще обыкновенного, он затруднял меня спросами и расспросами, от которых я, как умел, отделывался, успокаивая его тем, что он лично, без всякого воображаемого им общества, действует как нельзя лучше для благой цели: тогда везде ходили по рукам, переписывались и читались наизусть его Деревня, Ода на свободу. Ура! В Россию скачет…  и другие мелочи в том же духе. Не было живого человека, который не знал бы его стихов.

Нечего и говорить уже о разных его выходках, которые везде повторялись; например, однажды в Царском Селе Захаржевского медвежонок сорвался с цепи от столба,[72] на котором устроена была его будка, и побежал в сад, где мог встретиться глаз на глаз, в темной аллее, с императором, если бы на этот раз не встрепенулся его маленький шарло и не предостерег бы от этой опасной встречи. Медвежонок, разумеется, тотчас был истреблен, а Пушкин при этом случае, не обинуясь, говорил: «Нашелся один добрый человек, да и тот медведь!» Таким же образом он во всеуслышание в театре кричал: «Теперь самое безопасное время – по Неве идет лед». В переводе: нечего опасаться крепости.

Конечно, болтовня эта – вздор; но этот вздор, похожий несколько на поддразнивание, переходил из уст в уста и порождал разные толки, имевшие дальнейшее свое развитие; следовательно, и тут даже некоторым образом достигалась цель, которой он несознательно содействовал.

Между тем тот же Пушкин, либеральный по своим воззрениям, имел какую-то жалкую привычку изменять благородному своему характеру и очень часто сердил меня и вообще всех нас тем, что любил, например, вертеться у оркестра около  Орлова, Чернышева, Киселева и других: они с покровительственной улыбкой выслушивали его шутки, остроты. Случалось из кресел сделать ему знак, он тотчас прибежит. Говоришь, бывало: «Что тебе за охота, любезный друг, возиться с этим народом; ни в одном из них ты не найдешь сочувствия, и пр.» Он терпеливо выслушает, начнет щекотать, обнимать, что, обыкновенно, делал, когда немножко потеряется. Потом смотришь: Пушкин опять с тогдашними львами! Извините! (Анахронизм! тогда не существовало еще этого аристократического прозвища).[73]

Странное смешение в этом великолепном создании! Никогда не переставал я любить его; знаю, что и он платил мне тем же чувством; но невольно, из дружбы к нему, желалось, чтобы он, наконец, настоящим образом взглянул на себя и понял свое призвание. Видно, впрочем, что не могло и не должно было быть иначе; видно, нужна была и эта разработка, коловшая нам, слепым, глаза.

Не заключайте, пожалуйста, из этого ворчанья, чтобы я когда-нибудь был спартанцем, каким-нибудь Катоном, – далеко от всего этого: всегда шалил, дурил и кутил с добрым товарищем. Пушкин сам увековечил это стихами ко мне; но при всей моей готовности к разгулу с ним хотелось, чтобы он не переступал некоторых границ и не профанировал себя, если можно так выразиться, сближением с людьми, которые, по их положению в свете, могли волею и неволею набрасывать на него некоторого рода тень.

Между нами было и не без шалостей. Случалось, зайдет он ко мне. Вместо «здравствуй», я его спрашиваю: «От нее ко мне или от меня к ней?» Уж и это надо вам объяснить, если пустился болтать.

В моем соседстве, на Мойке, жила Анжелика – прелесть полька!


На прочее завеса![74]

(Стих. Пушкина.)

Возвратясь однажды с ученья, я нахожу на письменном столе развернутый большой лист бумаги. На этом листе нарисована пером знакомая мне комната, трюмо, две кушетки. На одной из кушеток сидит развалившись претолстая женщина, почти портрет безобразной тетки нашей Анжелики. У ног ее – стрикс,  маленькая несносная собачонка.

Подписано: «От нее ко мне или от меня к ней?»

Не нужно было спрашивать, кто приходил. Кроме того, я понял, что этот раз Пушкин и ее не застал.

Очень жаль, что этот смело набросанный очерк в разгроме 1825 года не уцелел, как некоторые другие мелочи. Он стоил того, чтобы его литографировать.[75]

Самое сильное нападение Пушкина на меня по поводу общества было, когда он встретился со мною у Н. И. Тургенева, где тогда собирались все желавшие участвовать в предполагаемом издании политического журнала. Тут между прочим были Куницын и наш лицейский товарищ Маслов. Мы сидели кругом большого стола. Маслов читал статью свою о статистике. В это время я слышу, что кто-то сзади берет меня за плечо. Оглядываюсь – Пушкин! «Ты что здесь делаешь? Наконец, поймал тебя на самом деле», – шепнул он мне на ухо и прошел дальше. Кончилось чтение. Мы встали. Подхожу к Пушкину, здороваюсь с ним. Подали чай, мы закурили сигарки и сели в уголок.

«Как же ты мне никогда не говорил, что знаком с Николаем Ивановичем? Верно, это ваше общество в сборе? Я совершенно нечаянно зашел сюда, гуляя в Летнем саду. Пожалуйста, не секретничай: право, любезный друг, это ни на что не похоже!»

Мне и на этот раз легко было без большого обмана доказать ему, что это совсем не собрание общества, им отыскиваемого, что он может спросить Маслова и что я сам тут совершенно неожиданно. «Ты знаешь, Пушкин, что я отнюдь не литератор, и, вероятно, удивляешься, что я попал некоторым образом в сотрудники журнала. Между тем это очень просто, как сейчас сам увидишь. На днях был у меня Николай Тургенев; разговорились мы с ним о необходимости и пользе издания в возможно свободном направлении; тогда это была преобладающая его мысль. Увидел он у меня на столе недавно появившуюся книгу M-me Staлl «Considérations sur la Révolution franзaise»[76] и советовал мне попробовать написать что-нибудь об ней и из нее. Тут же пригласил меня в этот день вечером быть у него, – вот я и здесь!»

Не знаю настоящим образом, до какой степени это объяснение, совершенно справедливое, удовлетворило Пушкина, только вслед за этим у нас переменился разговор, и мы вошли в общий круг. Глядя на него, я долго думал: не должен ли я в самом деле предложить ему соединиться с нами? От него зависело принять или отвергнуть мое предложение. Между тем тут же невольно являлся вопрос: почему же помимо меня никто из близко знакомых ему старших наших членов не думал об нем? Значит, их останавливало почти то же, что меня пугало: образ его мыслей всем хорошо был известен, но не было полного к нему доверия.

Преследуемый мыслию, что у меня есть тайна от Пушкина и что, может быть, этим самым я лишаю общество полезного деятеля, почти решался броситься к нему и все высказать, зажмуря глаза на последствия. В постоянной борьбе с самим собою, как нарочно, вскоре случилось мне встретить Сергея Львовича на Невском проспекте.

«– Как вы, Сергей Львович? Что наш Александр?

– Вы когда его видели?

– Несколько дней тому назад у Тургенева».

Я заметил, что Сергей Львович что-то мрачен.

«Je n'ai rien de mieux а faire, que de me mettre en quatre pour rétablir la réputation de mon cher fils.[77] Видно, вы не знаете последнюю его проказу.

Тут рассказал мне что-то, право, не помню, что именно, да и припоминать не хочется.

«Забудьте этот вздор, почтенный Сергей Львович! Вы знаете, что Александру многое можно простить: он окупает свои шалости неотъемлемыми достоинствами, которых нельзя не любить».

Отец пожал мне руку и продолжал свой путь.

Я задумался, и, признаюсь, эта встреча, совершенно случайная, произвела свое впечатление: мысль о принятии Пушкина исчезла из моей головы. Я страдал за него, и подчас мне опять казалось, что, может быть, Тайное общество сокровенным своим клеймом поможет ему повнимательней и построже взглянуть на самого себя, сделать некоторые изменения в ненормальном своем быту. Я знал, что он иногда скорбел о своих промахах, обличал их в близких наших откровенных беседах, но, видно, не пришла еще пора кипучей его природе угомониться. Как ни вертел я все это в уме и сердце, кончил тем, что сознал себя не вправе действовать по личному шаткому воззрению, без полного убеждения в деле, ответственном пред целию самого союза.

Круг знакомства нашего был совершенно розный.

После этого мы как-то не часто виделись. Пушкин кружился в большом свете, а я был как можно подальше от него. Летом маневры и другие служебные занятия увлекали меня из Петербурга. Все это, однако, не мешало нам, при всякой возможности встречаться с прежней дружбой и радоваться нашим встречам у лицейской братии, которой уже немного оставалось в Петербурге; большею частью свидания мои с Пушкиным были у домоседа Дельвига.

В генваре 1820 года я должен был ехать в Бессарабию к больной тогда замужней сестре моей. Прожив в Кишиневе и Аккермане почти четыре месяца, в мае возвращался с нею, уже здоровою, в Петербург. Белорусский тракт ужасно скучен. Не встречая никого на станциях, я обыкновенно заглядывал в книгу для записывания подорожных и там искал проезжих. Вижу раз, что накануне проехал Пушкин в Екатеринославль. Спрашиваю смотрителя: «Какой это Пушкин?» Мне и в мысль не приходило, что это может быть Александр. Смотритель говорит, что это поэт Александр Сергеевич, едет, кажется, на службу, на перекладной, в красной русской рубашке, в опояске, в поярковой шляпе (время было ужасно жаркое).[78] Я тут ровно ничего не понимал – живя в Бессарабии, никаких вестей о наших лицейских не имел. Это меня озадачило.

В Могилеве, на станции, встречаю фельдъегеря, разумеется, тотчас спрашиваю его: не знает ли он чего-нибудь о Пушкине. Он ничего не мог сообщить мне об нем, а рассказал только, что за несколько дней до его выезда сгорел в Царском Селе Лицей, остались одни стены и воспитанников поместили во флигеле.[79] Все это вместе заставило меня нетерпеливо желать скорей добраться до столицы.

Там после служебных формальностей я пустился разузнавать об Александре. Узнаю, что в одно прекрасное утро пригласил его полицеймейстер к графу Милорадовичу, тогдашнему петербургскому военному генерал-губернатору. Когда привезли Пушкина, Милорадович приказывает полицеймейстеру ехать в его квартиру и опечатать все бумаги. Пушкин, слыша это приказание, говорит ему: «Граф! вы напрасно это делаете. Там не найдете того, что ищете. Лучше велите дать мне перо и бумаги, я здесь же все вам напишу» (Пушкин понял, в чем дело). Милорадович, тронутый этою свободною откровенностью, торжественно воскликнул: «Ah, c'est chevaleresque»,[80] – и пожал ему руку.

Пушкин сел, написал все контрабандные свои стихи и попросил дежурного адъютанта отнести их графу в кабинет. После этого подвига Пушкина отпустили домой и велели ждать дальнейшего приказания.

Вот все, что я дознал в Петербурге. Еду потом в Царское Село к Энгельгардту, обращаюсь к нему с тем же тревожным вопросом.

Директор рассказал мне, что государь (это было после того, как Пушкина уже призывали к Милорадовичу, чего Энгельгардт до свидания с царем и не знал) встретил его в саду и пригласил с ним пройтись.

– Энгельгардт, – сказал ему государь, – Пушкина надобно сослать в Сибирь: он наводнил Россию возмутительными стихами; вся молодежь наизусть их читает. Мне нравится откровенный его поступок с Милорадовичем, но это не исправляет дела.

Директор на это ответил: «Воля вашего величества, но вы мне простите, если я позволю себе сказать слово за бывшего моего воспитанника; в нем развивается необыкновенный талант, который требует пощады. Пушкин теперь уже – краса современной нашей литературы, а впереди еще большие на него надежды. Ссылка может губительно подействовать на пылкий нрав молодого человека. Я думаю, что великодушие ваше, государь, лучше вразумит его!»[81]

Не знаю, вследствие ли этого разговора, только Пушкин не был сослан, а командирован от коллегии иностранных дел, где состоял на службе, к генералу Инзову, начальнику колоний Южного края.

Проезжай Пушкин сутками позже до поворота на Екатеринославль, я встретил бы его дорогой, и как отрадно было бы обнять его в такую минуту! Видно, нам суждено было только один раз еще повидаться, и то не прежде 1825 года.

В промежуток этих пяти лет генерала Инзова назначили наместником Бессарабии; с ним Пушкин переехал из Екатеринославля в Кишинев, впоследствии оттуда поступил в Одессу к графу Воронцову по особым поручениям. Я между тем, по некоторым обстоятельствам, сбросил конно-артиллерийский мундир и преобразился в Судьи уголовного департамента московского Надворного Суда. Переход резкий, имевший, впрочем, тогда свое значение.

Князь Юсупов (во главе всех, про которых Грибоедов в «Горе от ума» сказал: «Что за тузы в Москве живут и умирают»), видя на бале у московского военного генерал-губернатора князя Голицына неизвестное ему лицо, танцующее с его дочерью (он знал, хоть по фамилии, всю московскую публику), спрашивает Зубкова: кто этот молодой человек? Зубков называет меня и говорит, что я – Надворный Судья.

«Как! Надворный Судья танцует с дочерью генерал-губернатора? Это вещь небывалая, тут кроется что-нибудь необыкновенное».

Юсупов – не пророк, а угадчик, и точно, на другой год ни я, ни многие другие уже не танцевали в Москве!

В 1824 году в Москве тотчас узналось, что Пушкина из Одессы сослали в псковскую деревню отца своего, под надзор местной власти; надзор этот был поручен Пещурову, тогдашнему предводителю дворянства Опочковского уезда. Все мы, огорченные несомненным этим известием, терялись в предположениях.[82] Не зная ничего положительного, приписывали эту ссылку бывшим тогда неудовольствиям между ним и графом Воронцовым. Были разнообразные слухи и толки, замешивали даже в это дело и графиню. Все это нисколько не утешало нас. Потом вскоре стали говорить, что Пушкин вдобавок отдан под наблюдение архимандрита Святогорского монастыря, в четырех верстах от Михайловского. Это дополнительное сведение делало нам задачу еще сложнее, нисколько не разрешая ее.[83]

С той минуты, как я узнал, что Пушкин в изгнании, во мне зародилась мысль непременно навестить его. Собираясь на рождество в Петербург для свидания с родными, я предположил съездить и в Псков к сестре Набоковой; муж ее командовал тогда дивизией, которая там стояла, а оттуда уже рукой подать в Михайловское. Вследствие этой программы я подал в отпуск на 28 дней в Петербургскую и Псковскую губернии.

Перед отъездом, на вечере у того же князя Голицына, встретился я с А. И. Тургеневым, который незадолго до того приехал в Москву. Я подсел к нему и спрашиваю: не имеет ли он каких-нибудь поручений к Пушкину, потому что я в генваре[84] буду у него. «Как! Вы хотите к нему ехать? Разве не знаете, что он под двойным надзором – и полицейским и духовным?» – «Все это знаю; но знаю также, что нельзя не навестить друга после пятилетней разлуки в теперешнем его положении, особенно когда буду от него с небольшим в ста верстах. Если не пустят к нему, уеду назад». – «Не советовал бы. Впрочем, делайте, как знаете», – прибавил Тургенев.

Опасения доброго Александра Ивановича меня удивили, и оказалось, что они были совершенно напрасны. Почти те же предостережения выслушал я от В. Л. Пушкина, к которому заезжал проститься и сказать, что увижу его племянника. Со слезами на глазах дядя просил расцеловать его.

Как сказано, так и сделано.

Проведя праздник у отца в Петербурге, после крещения я поехал в Псков. Погостил у сестры несколько дней и от нее вечером пустился из Пскова; в Острове, проездом ночью, взял три бутылки клико и к утру следующего дня уже приближался к желаемой цели. Свернули мы, наконец, с дороги в сторону, мчались среди леса по гористому проселку – все мне казалось не довольно скоро! Спускаясь с горы, недалеко от усадьбы, которой за частыми соснами нельзя было видеть, сани наши в ухабе так наклонились набок, что ямщик слетел. Я с Алексеем, неизменным моим спутником от лицейского порога до ворот крепости кой-как удержался в санях. Схватили вожжи.

Кони несут среди сугробов, опасности нет: в сторону не бросятся, все лес, и снег им по брюхо – править не нужно. Скачем опять в гору извилистой тропой; вдруг крутой поворот, и как будто неожиданно вломились смаху в притворенные ворота при громе колокольчика. Не было силы остановить лошадей у крыльца, протащили мимо и засели в снегу нерасчищенного двора…

Я оглядываюсь: вижу на крыльце Пушкина, босиком,  в одной рубашке, с поднятыми вверх руками. Не нужно говорить, что тогда во мне происходило. Выскакиваю из саней, беру его в охапку[85] и тащу в комнату. На дворе страшный холод, но в иные минуты человек не простужается. Смотрим друг на друга, целуемся, молчим! Он забыл, что надобно прикрыть наготу, я не думал об заиндевевшей шубе и шапке.

Было около восьми часов утра. Не знаю, что делалось. Прибежавшая старуха застала нас в объятиях друг друга в том самом виде, как мы попали в дом: один – почти голый, другой – весь забросанный снегом. Наконец, пробила слеза (она и теперь, через тридцать три года, мешает писать в очках) – мы очнулись. Совестно стало перед этою женщиной, впрочем, она все поняла. Не знаю, за кого приняла меня, только, ничего не спрашивая, бросилась обнимать. Я тотчас догадался, что это добрая его няня, столько раз им воспетая, – чуть не задушил ее в объятиях.

Все это происходило на маленьком пространстве. Комната Александра была возле крыльца, с окном на двор, через которое он увидел меня, услышав колокольчик. В этой небольшой комнате помещалась кровать его с пологом, письменный стол, диван, шкаф с книгами и пр., пр. Во всем поэтический беспорядок, везде разбросаны исписанные листы бумаги, всюду валялись обкусанные, обожженные кусочки перьев (он всегда с самого Лицея писал обглодками, которые едва можно было держать в пальцах). Вход к нему прямо из коридора; против его двери – дверь в комнату няни, где стояло множество пяльцев.

После первых наших обниманий пришел и Алексей, который, в свою очередь, кинулся целовать Пушкина; он не только знал и любил поэта, но и читал наизусть многие из его стихов. Я между тем приглядывался, где бы умыться и хоть сколько-нибудь оправиться. Дверь во внутренние комнаты была заперта – дом не топлен. Кой-как все это тут же уладили, копошась среди отрывистых вопросов: что? как? где? и пр.; вопросы большею частью не ожидали ответов; наконец, помаленьку прибрались; подали нам кофе; мы уселись с трубками. Беседа пошла привольнее; многое надо было хронологически рассказать, о многом расспросить друг друга! Теперь не берусь всего этого передать.

Вообще Пушкин показался мне несколько серьезнее прежнего, сохраняя, однакож, ту же веселость; может быть, самое положение его произвело на меня это впечатление. Он, как дитя, был рад нашему свиданию, несколько раз повторял, что ему еще не верится, что мы вместе. Прежняя его живость во всем проявлялась, в каждом слове, в каждом воспоминании: им не было конца в неумолкаемой нашей болтовне. Наружно он мало переменился, оброс только бакенбардами; я нашел, что он тогда был очень похож на тот портрет, который потом видел в Северных цветах  и теперь при издании его сочинений П. В. Анненковым.[86]

Пушкин сам не знал настоящим образом причины своего удаления в деревню;[87] он приписывал удаление из Одессы козням графа Воронцова из ревности;  думал даже, что тут могли действовать некоторые смелые его бумаги по службе, эпиграммы на управление и неосторожные частые его разговоры о религии.[88]

Случайно довелось мне недавно видеть копию с переписки графа Нессельроде с графом Воронцовым, вследствие которой Пушкин был сослан из Одессы на жительство в деревню отца. Поводом к этой переписке, без сомнения, было перехваченное на почте письмо Пушкина, но кому именно писанное – мне неизвестно; хотя об этом письме Нессельроде и не упоминает, а просто пишет, что по дошедшим до императора сведениям о поведении и образе жизни Пушкина в Одессе его величество находит, что пребывание в этом шумном городе для молодого человека во многих отношениях вредно, и потому поручает спросить его мнение на этот счет. Воронцов ответил, что совершенно согласен с высочайшим определением и вполне убежден, что Пушкину нужно больше уединения для собственной его пользы.

Вот копия с отрывка из письма Пушкина, которое в полном составе его мне неизвестно.

«Читая Шекспира и Библию, Святый Дух иногда мне по сердцу, но предпочитаю Гете и Шекспира. Ты хочешь узнать, что я делаю? – пишу пестрые строфы романтической поэмы и беру уроки чистого Афеизма. Здесь Англичанин, глухой Философ, единственный умный Афей, которого я еще встретил. Он написал листов тысячу, чтобы доказать: qu'il ne peut exister d'être intelligent Créateur et régulateur,[89] мимоходом уничтожая слабые доказательства бессмертия души. – Система не столь утешительная, как обыкновенно думают, но, к несчастию, более всего правдоподобная».[90]

Из дела видно, что Пушкин по назначенному маршруту, через Николаев, Елизаветград, Кременчуг, Чернигов и Витебск, отправился из Одессы 30 июля 1824 года, дав подписку нигде не останавливаться на пути по своему произволу и, по прибытии в Псков, явиться к гражданскому губернатору.

9 августа того же года Пушкин прибыл в имение отца своего статского советника Сергея Львовича Пушкина, состоящее в Опочковском уезде.

Мне показалось, что он вообще неохотно об этом говорил; я это заключил по лаконическим отрывистым его ответам на некоторые мои спросы, и потому я его просил оставить эту статью, тем более что все наши толкования ни к чему не вели, а только отклоняли нас от другой, близкой нам беседы. Заметно было, что ему как будто несколько наскучила прежняя шумная жизнь, в которой он частенько терялся.

Среди разговора ex abrupto[91] он спросил меня: что об нем говорят в Петербурге и в Москве? При этом вопросе рассказал мне, будто бы император Александр ужасно перепугался, найдя его фамилию в записке коменданта о приезжих в столицу, и тогда только успокоился, когда убедился, что не он приехал, а брат его Левушка. На это я ему ответил, что он совершенно напрасно мечтает о политическом своем значении, что вряд ли кто-нибудь на него смотрит с этой точки зрения, что вообще читающая наша публика благодарит его за всякий литературный подарок, что стихи его приобрели народность во всей России и, наконец, что близкие и друзья помнят и любят его, желая искренно, чтоб скорее кончилось его изгнание.

Он терпеливо выслушал меня и сказал, что несколько примирился в эти четыре месяца с новым своим бытом, вначале очень для него тягостным; что тут, хотя невольно, но все-таки отдыхает от прежнего шума и волнения; с Музой живет в ладу и трудится охотно и усердно. Скорбел только, что с ним нет сестры его, но что, с другой стороны, никак не согласится, чтоб она, по привязанности к нему, проскучала целую зиму в деревне. Хвалил своих соседей в Тригорском,[92] хотел даже везти меня к ним, но я отговорился тем, что приехал на такое короткое время, что не успею и на него самого наглядеться. Среди всего этого много было шуток, анекдотов, хохоту от полноты сердечной. Уцелели бы все эти дорогие подробности, если бы тогда при нас был стенограф.

Пушкин заставил меня рассказать ему про всех наших первокурсных Лицея, потребовал объяснения, каким образом из артиллеристов я преобразовался в Судьи. Это было ему по сердцу, он гордился мною и за меня! Вот его строфы из «Годовщины 19 октября» 1825 года, где он вспоминает, сидя один, наше свидание и мое судейство:


Иныне здесь, в забытой сей глуши,
В обители пустынных вьюг и хлада,
Мне сладкая готовилась отрада,
……………………………………
…Поэта дом опальный,
О Пущин мой, ты первый посетил;
Ты усладил изгнанья день печальный,
Ты в день его Лицея превратил.
………………………………………
Ты, освятив тобой избранный сан,
Ему в очах общественного мненья
Завоевал почтение граждан.[93]

Незаметно коснулись опять подозрений насчет общества. Когда я ему сказал, что не я один поступил в это новое служение отечеству, он вскочил со стула и вскрикнул: «Верно, все это в связи с майором Раевским, которого пятый год держат в Тираспольской крепости и ничего не могут выпытать».[94] Потом, успокоившись, продолжал: «Впрочем, я не заставляю тебя, любезный Пущин, говорить. Может быть, ты и прав, что мне не доверяешь. Верно, я этого доверия не стою – по многим моим глупостям». Молча, я крепко расцеловал его; мы обнялись и пошли ходить: обоим нужно было вздохнуть.

Вошли в нянину комнату, где собрались уже швеи. Я тотчас заметил между ними одну фигурку, резко отличавшуюся от других, не сообщая, однако, Пушкину моих заключений. Я невольно смотрел на него с каким-то новым чувством, порожденным исключительным положением: оно высоко ставило его в моих глазах, и я боялся оскорбить его каким-нибудь неуместным замечанием. Впрочем, он тотчас прозрел шаловливую мою мысль – улыбнулся значительно. Мне ничего больше не нужно было – я, в свою очередь, моргнул ему, и все было понятно без всяких слов.[95]

Среди молодой своей команды няня преважно разгуливала с чулком в руках. Мы полюбовались работами, побалагурили и возвратились восвояси. Настало время обеда. Алексей хлопнул пробкой, начались тосты за Русь, за Лицей, за отсутствующих друзей и за нее.[96] Незаметно полетела в потолок и другая пробка; попотчевали искрометным няню, а всех других – хозяйской наливкой. Все домашнее население несколько развеселилось; кругом нас стало пошумнее, праздновали наше свидание.

Я привез Пушкину в подарок Горе от ума;  он был очень доволен этой тогда рукописной комедией, до того ему вовсе почти незнакомой. После обеда, за чашкой кофе, он начал читать ее вслух; но опять жаль, что не припомню теперь метких его замечаний, которые, впрочем, потом частию явились в печати.

Среди этого чтения кто-то подъехал к крыльцу. Пушкин взглянул в окно, как будто смутился и торопливо раскрыл лежавшую на столе Четью-Минею. Заметив его смущение и не подозревая причины, я спросил его: что это значит? Не успел он ответить, как вошел в комнату низенький, рыжеватый монах и рекомендовался мне настоятелем соседнего монастыря.

Я подошел под благословение. Пушкин – тоже, прося его сесть. Монах начал извинением в том, что, может быть, помешал нам, потом сказал, что, узнавши мою фамилию, ожидал найти знакомого ему П. С. Пущина, уроженца великолуцкого, которого очень давно не видал. Ясно было, что настоятелю донесли о моем приезде и что монах хитрит. Хотя посещение его было вовсе некстати, но я все-таки хотел faire bonne raine à mauvais jeu[97] и старался уверить его в противном; объяснил ему, что я – Пущин такой-то, лицейский товарищ хозяина, а что генерал Пущин, его знакомый, командует бригадой в Кишиневе, где я в 1820 году с ним встречался. Разговор завязался о том о сем. Между тем подали чай. Пушкин спросил рому, до которого, видно, монах был охотник. Он выпил два стакана чаю, не забывая о роме, и после этого начал прощаться, извиняясь снова, что прервал нашу товарищескую беседу.

Я рад был, что мы избавились этого гостя, но мне неловко было за Пушкина: он, как школьник, присмирел при появлении настоятеля. Я ему высказал мою досаду, что накликал это посещение. «Перестань, любезный друг! Ведь он и без того бывает у меня – я поручен его наблюдению. Что говорить об этом вздоре!» Тут Пушкин как ни в чем не бывало продолжал читать комедию – я с необыкновенным удовольствием слушал его выразительное и исполненное жизни чтение, довольный тем, что мне удалось доставить ему такое высокое наслаждение.

Потом он мне прочел кой-что свое, большею частию в отрывках, которые впоследствии вошли в состав замечательных его пиэс; продиктовал начало из поэмы «Цыганы» для «Полярной звезды» и просил, обнявши крепко Рылеева, благодарить за его патриотические «Думы».

Время не стояло. К несчастью, вдруг запахло угаром. У меня собачье чутье, и голова моя не выносит угара. Тотчас же я отправился узнавать, откуда эта беда, нежданная в такую пору дня. Вышло, что няня, воображая, что я останусь погостить, велела в других комнатах затопить печи, которые с самого начала зимы не топились. Когда закрыли трубы, – хоть беги из дому! Я тотчас распорядился за беззаботного сына в отцовском доме: велел открыть трубы, запер на замок дверь в натопленные комнаты, притворил и нашу дверь, а форточку открыл.

Все это неприятно на меня подействовало, не только в физическом, но и в нравственном отношении. «Как, – подумал я, – хоть в этом не успокоить его, как не устроить так, чтоб ему, бедному поэту, было где подвигаться в зимнее ненастье». В зале был бильярд; это могло бы служить для него развлечением. В порыве досады я даже упрекнул няню, зачем она не велит отапливать всего дома. Видно, однако, мое ворчанье имело некоторое действие, потому что после моего посещения перестали экономничать дровами. Г-н Анненков в биографии Пушкина говорит, что он иногда один играл в два шара на бильярде. Ведь не летом же он этим забавлялся, находя приволье на божьем воздухе, среди полей и лесов, которые любил с детства. Я не мог познакомиться с местностию Михайловского, так живо им воспетой: она тогда была закутана снегом.

Между тем время шло за полночь. Нам подали закусить; на прощанье хлопнула третья пробка. Мы крепко обнялись в надежде, может быть, скоро свидеться в Москве. Шаткая эта надежда облегчила расставанье после так отрадно промелькнувшего дня. Ямщик уже запряг лошадей, колоколец брякал у крыльца, на часах ударило три. Мы еще чокнулись стаканами, но грустно пилось: как будто чувствовалось, что последний раз вместе пьем, и пьем на вечную разлуку! Молча я набросил на плечи шубу и убежал в сани. Пушкин еще что-то говорил мне вслед; ничего не слыша, я глядел на него: он остановился на крыльце, со свечой в руке. Кони рванули под гору. Послышалось: «Прощай, друг!» Ворота скрипнули за мной…

Сцена переменилась.

Я осужден; 1828 года, 5 генваря, привезли меня из Шлиссельбурга в Читу, где я соединился, наконец, с товарищами моего изгнания и заточения, прежде меня прибывшими в тамошний острог.[98]

Что делалось с Пушкиным в эти годы моего странствования по разным мытарствам, я решительно не знаю; знаю только и глубоко чувствую, что Пушкин первый встретил меня в Сибири задушевным словом. В самый день моего приезда в Читу призывает меня к частоколу А. Г. Муравьева и отдает листок бумаги, на котором неизвестною рукой написано было:


Мой первый друг, мой друг бесценный,
И я судьбу благословил,
Когда мой двор уединенный,
Печальным снегом занесенный,
Твой колокольчик огласил;
Молю святое провиденье:
Да голос мой душе твоей
Дарует то же утешенье,
Да озарит он заточенье
Лучом лицейским ясных дней!

(Псков, 13 декабря 1826.)[99]

Отрадно отозвался во мне голос Пушкина! Преисполненный глубокой, живительной благодарности, я не мог обнять его, как он меня обнимал, когда я первый посетил его в изгнанье. Увы! я не мог даже пожать руку той женщине, которая так радостно спешила утешить меня воспоминанием друга; но она поняла мое чувство без всякого внешнего проявления, нужного, может быть, другим людям и при других обстоятельствах; а Пушкину, верно, тогда не раз икнулось.

Наскоро, через частокол, Александра Григорьевна проговорила мне, что получила этот листок от одного своего знакомого пред самым отъездом из Петербурга, хранила его до свидания со мною и рада, что могла, наконец, исполнить порученное поэтом.

По приезде моем в Тобольск в 1839 году я послал эти стихи к Плетневу; таким образом были они напечатаны; а в 1842 брат мой Михаил отыскал в Пскове самый подлинник Пушкина, который теперь хранится у меня в числе заветных моих сокровищ.[100]

В своеобразной нашей тюрьме я следил с любовью за постепенным литературным развитием Пушкина; мы наслаждались всеми его произведениями, являющимися в свет, получая почти все повременные журналы. В письмах родных и Энгельгардта, умевшего найти меня и за Байкалом, я не раз имел о нем некоторые сведения. Бывший наш директор прислал мне его стихи «19 октября 1827 года»:


Бог помощь вам, друзья мои,
В заботах жизни, царской службы,
И на пирах разгульной дружбы,
И в сладких таинствах любви!

Бог помощь вам, друзья мои,
И в счастье, и в житейском горе,
В стране чужой, в пустынном море
И в темных пропастях земли.[101]

И в эту годовщину в кругу товарищей-друзей Пушкин вспомнил меня и Вильгельма, заживо погребенных, которых они не досчитывали на лицейской сходке.[102]

Впоследствии узнал я об его женитьбе и камер-юнкерстве; и то и другое как-то худо укладывалось во мне: я не умел представить себе Пушкина семьянином и царедворцем; жена красавица и придворная служба пугали меня за него. Все это вместе, по моим понятиям об нем, не обещало упрочить его счастия.[103]

Проходили годы; ничем отрадным не навевало в нашу даль – там,  на нашем западе, все шло тем же тяжелым ходом. Мы, грешные люди, стояли как поверстные столбы на большой дороге: иные путники, может быть, иногда и взглядывали, но продолжали путь тем же шагом и в том же направлении…

Между тем у нас, с течением времени, силою самых обстоятельств, устроились более смелые контрабандные сношения с европейской Россией – кой-когда доходили до нас не одни газетные  известия. Таким образом, в генваре 1837 года возвратившийся из отпуска наш плац-адъютант Розенберг зашел в мой 14-й номер. Я искренно обрадовался и забросал его расспросами о родных и близких, которых ему случилось видеть в Петербурге. Отдав мне отчет на мои вопросы, он с какою-то нерешительностью упомянул о Пушкине. Я тотчас ухватился за это дорогое мне имя: где он с ним встретился? как он поживает? и пр. Розенберг выслушал меня в раздумье и, наконец, сказал: «Нечего от вас скрывать. Друга вашего нет! Он ранен на дуэли Дантесом и через двое суток умер; я был при отпевании его тела в Конюшенной церкви, накануне моего выезда из Петербурга».[104]

Слушая этот горький рассказ, я сначала решительно как будто не понимал слов рассказчика, – так далека от меня была мысль, что Пушкин должен умереть во цвете лет, среди живых на него надежд. Это был для меня громовой удар из безоблачного неба – ошеломило меня, а вся скорбь не вдруг сказалась на сердце. – Весть эта электрической искрой сообщилась в тюрьме – во всех кружках только и речи было, что о смерти Пушкина – об общей нашей потере, но в итоге выходило одно: что его не стало и что не воротить его!

Провидение так решило; нам остается смиренно благоговеть перед его определением. Не стану беседовать с вами об этом народном горе, тогда несказанно меня поразившем: оно слишком тесно связано с жгучими оскорблениями, которые невыразимо должны были отравлять последние месяцы жизни Пушкина. Другим лучше меня, далекого, известны гнусные обстоятельства, породившие дуэль; с своей стороны скажу только, что я не мог без особенного отвращения об них слышать – меня возмущали лица, действовавшие и подозреваемые в участии по этому гадкому делу, подсекшему существование величайшего из поэтов.[105]

Размышляя тогда и теперь очень часто о ранней смерти друга, не раз я задавал себе вопрос: «Что было бы с Пушкиным, если бы я привлек его в наш союз и если бы пришлось ему испытать жизнь, совершенно иную от той, которая пала на его долю».

Вопрос дерзкий, но мне, может быть, простительный! – Вы видели внутреннюю мою борьбу всякий раз, когда, сознавая его податливую готовность, приходила мне мысль принять его в члены Тайного нашего общества; видели, что почти уже на волоске висела его участь в то время, когда я случайно встретился с его отцом. Эта и пустая и совершенно ничего не значащая встреча между тем высказалась во мне каким-то знаменательным указанием… Только после смерти его все эти, повидимому, ничтожные обстоятельства приняли, в глазах моих, вид явного действия Промысла, который, спасая его от нашей судьбы, сохранил Поэта для славы России.

Положительно, сибирская жизнь, та, на которую впоследствии мы были обречены в течение тридцати лет, если б и не вовсе иссушила его могучий талант, то далеко не дала бы ему возможности достичь того развития, которое, к несчастию, и в другой сфере жизни несвоевременно было прервано.

Характеристическая черта гения Пушкина – разнообразие. Не было почти явления в природе, события в обыденной и общественной жизни, которые бы прошли мимо его, не вызвав дивных и неподражаемых звуков его лиры; и поэтому простор и свобода, для всякого человека бесценные, для него были сверх того могущественнейшими вдохновителями. В нашем же тесном и душном заточении природу можно было видеть только через железные решетки, а о живых людях разве только слышать.

Пушкин при всей своей восприимчивости никак не нашел бы там материалов, которыми он пользовался на поприще общественной жизни. Может быть, и самый резкий перелом в существовании, который далеко не все могут выдержать, пагубно отозвался бы на его своеобразном, чтобы не сказать капризном, существе.

Одним словом, в грустные минуты я утешал себя тем, что поэт не умирает и что Пушкин мой всегда жив для тех, кто, как я, его любил, и для всех умеющих отыскивать его, живого, в бессмертных его творениях…

Еще пара слов:

Манифестом 26 августа 1856 года я возвращен из Сибири. В Нижнем-Новгороде я посетил Даля (он провел с Пушкиным последнюю ночь). У него я видел Пушкина простреленный сюртук. Даль хочет принести его в дар Академии или Публичной библиотеке.

В Петербурге навещал меня, больного, Константин Данзас. Много говорил я о Пушкине с его секундантом. Он, между прочим, рассказал мне, что раз как-то, во время последней его болезни, приехала У. К. Глинка, сестра Кюхельбекера; но тогда ставили ему пиявки. Пушкин просил поблагодарить ее за участие, извинился, что не может принять. Вскоре потом со вздохом проговорил: «Как жаль, что нет теперь здесь ни Пущина, ни Малиновского!»

Вот последний вздох Пушкина обо мне. Этот предсмертный голос друга дошел до меня с лишком через 20 лет!..

Им кончаю и рассказ мой.

И. П. 

С. Марьино. Август 1858.

Прилагаю переписку, которая свидетельствует о всей черноте этого дела.[106]

Письма[107]

Главное, не надо утрачивать поэзию жизни.

Пущин – Письмо 27JX 1839 г. 

1. В. Д. Вольховскому

Царское Село, 19 сентября 1820 г. 

Сбольшим удовольствием читал письмо твое к Егору Антоновичу [Энгельгардту], любезнейший мой Вольховский; давно мы поджидали от тебя известия; признаюсь, уж я думал, что ты, подражая некоторым, не будешь к нам писать. Извини, брат, за заключение. Но не о том дело – поговорим вообще.

Не могу тебе ничего сказать важного, после твоего отъезда, кажется, по несчастью или по счастью, все в том же положении; мои заботы – о ремонте,[108] кроме многих других, которые непременно сопряжены с моим существованием. Пожелай мне счастливого конца хотя в этом деле. Знакомые наши друзья понемногу разъехались; Нарышкин, Оболенский в Москве, Тучков, также получив отставку, отправляется на родину. Колошин все еще в Варшаве и, кажется, останется в отлучке больше положенного сроку, ибо царь…правляется на со… кор. Прус… имп. Австрийскому… это… круг… почтен…[109] тебе кланяется. Лицейских мало, очень мало. Случается потосковать – нечего делать, – очень чувствую, что Володи нет. Малиновский один верный остался – и изредка Саврасов. Прочие не знаю по каким обстоятельствам не видимы.

Желаю, брат, тебе всевозможного успеха и исполнения всего возлагаемого на тебя. Не забывай нас и будь счастлив – вот искреннее желание друга твоего.

Иван Пущин. 

P.  S. Верно, ты читал в газетах, что Бурцов получил [орден] Анны 2-й степени. Порадуйся. Дай бог ему успеха. Но меня удивляет, что я до сих пор не имею от него ответа на письмо, которое было написано тобою. Не понимаю, что это значит.

2. В. Д. Вольховскому

Москва, 8 апреля 1824 г. 

На другой день приезда моего в Москву (14 марта) комедиант Яковлев вручил мне твою записку из Оренбурга. Не стану тебе рассказывать, как мне приятно было получить о тебе весточку; ты довольно меня знаешь, чтоб судить о радости моей без всяких изъяснений. Оставил я Петербург не так, как хотелось, вместо пяти тысяч достал только две и то после долгих и несносных хлопот. Заплатил тем, кто более нуждались, и отправился на первый случай с маленьким запасом.

Приехал сюда совершенно в новый мир – до сих пор не могу еще хорошенько опомниться. Жить мне у Павла [Колошина] прелестно; семья вся необыкновенно мила – он так счастлив, что, кажется, совсем забыл о…[110] надобно надеяться, однако, на время, которое возвратит его друзьям таким, каким он был прежде. Он оставил службу по неприятностям, но, вероятно, устроивши дела свои в деревне нынешним летом, опять начнет трудиться для пользы общественной. Не верь его отчаянию, можно служить, довольствуясь тем, что удастся сделать хорошего.

Мой Надворный Суд не так дурен, как я ожидал. Вот две недели, что я вступил в должность; трудов бездна, средств почти нет. На канцелярию и на жалование чиновников отпускается две тысячи с небольшим. Ты можешь поэтому судить, что за народ служит, – и, следовательно, надо благодарить судьбу, если они что-нибудь делают. Я им толкую о святости нашей обязанности и стараюсь собственным примером возбудить в них охоту и усердие.

Кашкин определяется ко мне заседателем; я его просил хорошо обдумать свое намерение – он решился на сей подвиг, – я ему чрезвычайно благодарен, авось вместе дело пойдет дружнее.

В Москве пустыня, никого почти или, лучше сказать, нет тех, которых я привык видеть в Петербурге, – это сделалось мне необходимостью.

Черевин, бедный, все еще нехорош – ждет денег от Семенова, а тот до сих пор ни слова к нему не пишет… N-ские очень милы в своем роде, мы иногда собираемся и вспоминаем старину при звуках гитары с волшебным пением Яковлева, который все-таки не умеет себя представить.

Здесь Алексей Тучков, я иногда с ним видаюсь в свободные часы от занятий.

В Москве я почти ни с кем не знаком, да вряд ли много и познакомлюсь. Приятно было по службе встретить некоторых людей благородных – вообще приемом начальства я не могу довольно нахвалиться.

A propos[111] – старшинство отказано, и я остаюсь назло всем благородным [112] человеком. Весьма равнодушно принял сию весть, присланную к светлому празднику; все прочие представления князя [Д. В. Голицына] высочайше утверждены.

Вот тебе, любезный Володя, все, что можно сказать в тесных пределах письма. Молю бога, чтоб ты, кончивши благополучно поручение свое, порадовал скорее меня своим приездом. Сколько нам нужно будет потолковать! Беседа твоя усладит меня. Не знаю, что ты думаешь? Не знаю, что ты предпримешь?

Если тебе будет время, пусти грамотку ко мне прежде твоего выезда из Оренбурга…; по моему расчету это письмо тебя должно непременно там найти. Прощай! Будь здоров и счастлив.

3. А. С. Пушкину

Москва, 1825 г., февраля 18. 

Опять я в Москве, любезнейший Пушкин, действую снова в суде. – Деньги твои возвращаю: Вяземская их не берет, я у себя оставить не могу; она говорит, что получит их от одесского приятеля, я говорю, что они мне не следуют. Приими их обратно, – я никак благоразумнее не умею поступить с ними.

Живи счастливо, любезнейший Поэт! Пиши мне послание и уведоми о получении суммы.

Кюхельбекера здесь нет. Он в деревне у матери и, вероятно, будет у тебя.

Много знакомых твоих и любопытных о тебе расспрашивают. Я, по возможности, удовлетворяю их любопытству. Между прочим, И. И. Дмитриев меня забросал вопросами за обедом у Вяземского.

Прощай, будь здоров. Кланяйся няне.

Твой Иван Пущин. 

На днях тебе пришлю Рылеева произведения, которые должны появиться: Войнаровский и Думы.

Мой адрес: у Спаса на Песках, близ Арбата, в доме графини Толстой.

4. А. С. Пушкину

12 марта [1825 г., Москва]. 

Здравствуй, любезнейший Пушкин.

До сих пор жду от тебя ответа и не могу дождаться. Хоть прозой уведомить меня надобно, получил ли ты посланные мною деньги.

Между тем я к тебе с новым гостинцем. Рылеев поручил мне доставить труды его – с покорностию отправляю.

Вяземский был очень болен. Теперь, однако, вышел из опасности; я вижу его довольно часто – и всегда непременно об тебе говорим. Княгиня – большой твой друг.

Хлопотавши здесь по несносному изданию с Селивановским, я, между прочим, узнал его желание сделать второе издание твоих трех поэм, за которые он готов дать тебе 12 тысяч. Подумай и употреби меня, если надобно, посредником между вами. – Впрочем, советовал бы также поговорить об этом с петербургскими книгопродавцами, где гораздо лучше издаются книги.

Все тебе желают мильон хорошего. Мы ждем Ломоносова на днях из Парижа.

Твой Иван Пущин. 

Марта 12. [Знаменательный] день.[113]

5. А. С. Пушкину

2 апреля [1825 г. ], Москва. 

Наконец, получил послание твое в прозе, любезный Пушкин![114] Спасибо и за то. За проклятую délicatesse[115] я с княгиней бранился; она велела сказать тебе, что ты хорошо сделаешь, когда при деньгах пришлешь ей долг, что она отнюдь не хочет тебе его простить. Только желает, чтоб ты тогда ей заплатил, когда сам будешь иметь довольное количество монеты.

Вяземский совсем поправился, начал выезжать. Все тузы московские тебе кланяются и с большим удовольствием читают Онегина. 

Мы ждем сюда дипломата Ломоносова, который уже в Петербурге. Будь здоров.

Твой Иван Пущин. 

Москва, 2 апреля.

[На обороте] Ее высокоблагородию Прасковье Александровне Осиповой. В Опочке.  Для доставления в село Троегорское. А вас покорно прошу отослать А. С. Пушкину.

6. М. И. Пущину[116]

[Москва], 30 мая [1825 г.]. 

Вот Якубович, любезнейший Михайло! Прошу тебя с ним познакомиться или узнать его короче, если с ним прежде был знаком. Ты не узнаешь в нем прежнего шалуна – все это прошло. Грузинский воздух прогнал дурь из головы: он там наблюдал, думал и учился. Впрочем, опять не надобно искать в нем совершенства, как некоторые полагают в Москве. Я всегда с удовольствием с ним видался; рассказы его были для меня занимательны, хотя я любил бы, чтобы он не делал столько восхищений и не употреблял бы высокопарных слов, которые напоминают мне Белоусовича…

Якубовича ты должен познакомить с твоими товарищами, особенно прошу с Назимовым свести его.

Летом, признаюсь, несносно действовать в Суде, где, впрочем, дела идут порядочно…

Нарышкин с батальоном стоит в двух верстах от Москвы – его иногда посещаем.

Твой Иван П. 

7. М. И. Пущину

Москва, 26 июля 1825 г. 

Я располагаю нынешний год месяца на два поехать в Петербург – кажется, можно сделать эту дебошу после беспрестанных занятий целый год. Теперь у меня чрезвычайно трудное дело на руках. Вяземский знает его – дело о смерти Времева. Тяжело и мудрено судить, всячески стараюсь как можно скорее и умнее кончить, тогда буду спокойнее…

Пиши ко мне: твои известия гораздо интереснее моих – у меня иногда от дел голова так кружится, что я не знаю, чем начать и чем кончить!

8. М. И. Пущину[117]

[Москва], 9 ноября [1825 г. ] 

В начале декабря непременно буду – в письме невозможно всего сказать: откровенно признаюсь тебе, что твое удаление из Петербурга для меня больше, чем когда-нибудь горестно… Я должен буду соображаться с твоими действиями и увидеть, что необходимость заставит предпринять…

9. С. M. Ceменову[118]

[Петербург, 12 декабря 1825 г.]. 

Когда вы получите сие письмо, все будет решено. Мы всякий день вместе у Трубецкого и много работаем. Нас здесь 60 членов. Мы уверены в 1000 солдатах, коим внушено, что присяга, данная императору Константину Павловичу, свято должна наблюдаться. Случай удобен; ежели мы ничего не предпримем, то заслуживаем во всей силе имя подлецов. Покажите сие письмо Михаилу Орлову. Прощай, вздохни об нас, если… Успех в руках бога!![119]

10. Родителям и сестрам[120]

[В пути] 17–31 октября [1827 г.]. 

Здравствуйте, милые мои, я опять, благодаря бога, нашел возможность писать к вам. Может, утешат вас минуты, которые с добрым моим товарищем путешествия… с тем, который должен будет вам доставить эту тетрадку. – О чем? И как спросить?

С каким восхищением я пустился в дорогу, которая, удаляя от вас, сближает. Мои товарищи Поджио и Муханов. Мы выехали 12 октября, и этот день для меня была еще другая радость – я узнал от фельдъегеря, что Михайло произведен в офицеры.

Я не буду делать никаких вопросов, ибо надеюсь на милость божию, что вы все живы и здоровы, – страшно после столь долгой разлуки спросить. Я молился о вас, и это меня утешало.

Начнем с последнего нашего свидания, которое вечно будет в памяти моей. Вы увидите из нескольких слов, сколько можно быть счастливым и в самом горе. Ах, сколько я вам благодарен, что Annette, что все малютки со мной.[121] Они меня тешили в моей золотой тюрьме, ибо новый комендант на чудо отделал наши казематы. Однако я благодарю бога, что из них выбрался, хотя с цепями должен парадировать по всей России.

Будущее не в нашей воле, и я надеюсь, что как бы ни было со мной – будет лучше крепости, и, верно, вы довольны этой перемене, которую я ждал по вашим посылкам, но признаюсь, что они так долго не исполнялись, что я уже начинал думать, что сапоги и перчатки присланы для утешения моего или по ошибочным уведомлениям, а не для настоящего употребления.

Продолжение впредь, теперь мешают. Я все возможные случаи буду искать, чтобы марать сию тетрадку до Тобольска. Извините, что так дурно пишу – я восхищаюсь, что и этим способом могу что-нибудь вам сказать в ожидании казенной переписки, которую, верно, нам позволят иногда; по возможности будем между строками писать лимонным соком…

Adieu. Молю бога о вас.

22-е [октября 1827 г.]. 

Мы едем довольно спокойно – фельдъегерь добрый человек.[122] Дорогой я видел в Ладоге Кошкуля на секунду, – он мне дал денег и ни слова не сказал – видно, боялся, ибо убежал, поцеловавши меня, а я остался с вопросом об вас. Признаюсь, меня это удивило и немного пугает. Твердое упование на бога подкрепляет и утешает. С нетерпением жду известия об вас. – Annette, надеюсь, что ты будешь аккуратна попрежнему, однако будь осторожна с лимоном, ибо  Муханов мне сегодня сказал, что уже эта хитрость открыта, и я боюсь, чтобы она нам не повредила. Пиши смело о делах семейных и об друзьях.

Об Муханове уведоми как-нибудь сестру его: она живет в Москве на Пречистенке и замужем за Шаховским, зовут ее Лизавета Александровна. Скажи ей, что брат ее перевезен был из Выборга для присоединения к нам двум – и слава богу мы все здоровы.

Первые трое суток мы ехали на телеге, что было довольно беспокойно; теперь сели на сани, и я очень счастлив. Не знаю, как будет далее, а говорят – худа дорога, сделалось очень тепло. Заметь, в какое время нас отправили, но слава богу, что разделались с Шлиссельбургом, где истинная тюрьма. Впрочем, благодаря вашим попечениям и Плуталову я имел бездну пред другими выгод; собственным опытом убедился, что в человеческой душе на всякие случаи есть силы, которые только надо уметь сыскать.

Во-первых, спасибо Eudoxie за Martyrs,[123] я ими питался первое время, и Annette за все книги, которые другим также пригодились, хотя Фридберг  купил мне «Génie de Christianisme»,[124] но более ничего не мог выпросить. Я уверен, что вы его с разных сторон атаковали, но он на этот счет слишком– аккуратен. Тюрьму он поправил и много делал нам добра вообще. Спасибо Плуталову – посылки ваши меня много утешали, и я мог иногда с другими делиться. – Верно, Варенька Рябинина делала кисет! Кто положил группу? – Малютки очень похожи – особенно Катя имеет необыкновенное выражение участия. Я знаю только, что Catherine родила благополучно дочь, но где она – мне неизвестно. Когда-то бог даст мне узнать это все. Опять скажу, что удивляюсь Кошкулю, что он мне ничего не сказал.

Поцелуйте у батюшки и матушки ручьки[125] и скажи ему, что я получил от Кошкуля 300 рублей – для сведения.

Вы не можете себе представить, с каким затруднением я наполняю эти страницы в виду спящего фельдъегеря в каком-нибудь чулане. Он мне обещает через несколько времени побывать у батюшки, прошу, чтобы это осталось тайною, он видел Михаила два раза, расспросите его об нем. Не знаю, где вообразить себе Николая, умел ли он что-нибудь сделать. Я не делаю вопросов, ибо на это нет ни места, ни времени. Из Шлиссельбурга  не было возможности никак следить, ибо солдаты в ужасной строгости и почти не сходят с острова.

Я слышал, что Вольховский  воюет с персами; не знаю, правда ли это; мне приятно было узнать, что наш compagnon de malheur[126] оставлен дышать свободнее в других крепостях.

Мне дано на дорогу сверх порционов 50 рублей, а остальные, с лишком тысячу, генерал обещал переслать по почте к иркутскому губернатору [Бантыш-Каменскому]. Прошу вас ничего мне не присылать, ибо у нас всего множество; я не хочу, чтобы вы обо мне много хлопотали. Пишите только чаще, этого я жду как нельзя более. Теперь до свиданья. Из Макарьева на Унже я послал поклон к фон Менгденам и Колошиным чрез смотрителя. Спасибо, что вздумалось мне положить в чемодан пестрый кушак; я думаю, что ты, Алексей (это память Колошиной). – Еще удастся, может, помарать эти листки. – Прощайте, стучат – надо прятать.

25 [октября 1827 г.]. 

Завтра две недели, что мы путешествуем. Я имел дорогой две прелестные минуты, о коих я должен с вами побеседовать и коими я насладился со всею полнотою моего сердца. В Ярославле Якушкина с матерью имела свидание с мужем, который едет перед нами. Мы приезжаем туда вечером пить чай, вдруг являются к нам… люди и спрашивают, не имеем ли мы в чем-нибудь надобности – мы набрали табаку и прочих вещей для дороги. Это был человек Уваровой,  сестры Лунина, которая ждала своего брата Лунина.  Она пришла в дом и вызвала фельдъегеря; от него узнала, что здесь Муханов, которого она знает, и какими-то судьбами его пустили к ней. Вслед за сим приходят те две[127] и вызывают меня, но как наш командир перепугался и я не хотел, чтоб из этого вышла им какая-нибудь неприятность, то и не пошел в коридор; начал между тем ходить вдоль комнаты, и добрая Якушкина в дверь меня подозвала и начала говорить, спрося, не имею ли я в чем-нибудь надобности и не хочу ли вам писать. Меня это так восхитило, что я бросился целовать руки у этой милой женщины. Мать ее благословила меня образом и обещала непременно скоро с вами повидаться в Петербурге.

Сегодня мы нагнали Якушкина, и он просил, чтоб вы им при случае сказали по получении сего письма, что он здоров, с помощью божьей спокоен. Вообрази, что они, несмотря на все неприятные встречи, живут в Ярославле и снабжают всем, что нужно. Я истинно ее руку расцеловал в эту дверь… Я видел в ней сестру, и это впечатление надолго оставило во мне сладостное воспоминание, – благодарите их.

Второе – в Вятке я узнал, что тут некоторое время жил Горсткин под надзором губернатора, и у него была вся семья, и вот уже несколько времени, что он отправился в деревню.

Еще тут же я узнал, что некто Медокс,  который 18-ти лет посажен был в Шлиссельбургскую крепость и сидел там 14 лет, теперь в Вятке живет на свободе. Я с ним познакомился в крепости, и там слух носился, что он перемещен был в другую крепость. Это меня мучило.[128]

Скоро кончится мое маранье – подвигаемся к Тобольску. Ах! ужели не позволят мне к вам писать… Пусть меня всего лишают, я все перенесу, но за что же вас наказывать. Истинно вам говорю, что для меня и, верно, для нас всех тяжеле преступления огорчение родных. Я чувствую надобность страдать и благодарю бога, что он необыкновенным образом меня укрепляет. Без ропота малейшего все переношу и будущим не пугаюсь, но за что же вы должны… под этим тяжелым лишением. Вот один ропот, который я непрестанно делаю, и молю бога, чтоб он вас наделил спокойствием, которое одно может победить все волнения жизни.

Для меня эти два года истинно были полезны – я научился терпению, которого у меня недоставало, научился между тем зрело рассуждать.

Я не говорю вам в подробности обо всех ваших милых посылках, ибо нет возможности, но что меня более всего восхитило – это то, что там было распятие и торжество евангелия, о коих я именно хотел просить.

Устал, милые мои, извините – мы опять едем на телегах, ибо снег стаял. Остановились на два часа отдохнуть, и я пользуюсь первым сном фельдъегеря, хочется и самому немного прилечь, бока разломило. Бог с вами! До завтра.

26 [октября 1827 г.]. 

Сегодня я пробежал вчерашнее писание и восхитился бестолковицею; видно, что это было писано полусонным человеком, который совершенно полагался на ваше снисхождение. Скоро, любезные мои, я должен буду кончить эту работу; надеюсь, однако, докончить все листики.

Последнее наше свидание в Пелле было так скоро и бестолково, что я не успел выйти из ужасной борьбы, которая во мне происходила от радости вас видеть не в крепости и горести расстаться, может быть, навек. Я думаю, вы заметили, что я был очень смешон, хотя и жалок. – Хорошо, впрочем, что так удалось свидеться. Якушкин мне говорил, что он видел в Ярославле семью свою в продолжение 17 часов и также все-таки не успел половины сказать и спросить.

Ну! любезные мои, пора нам начинать опять прощаться, хотя горько, ко надо благодарить бога, что и так удалось покалякать. Не знаю только, разберете ли вы это маранье.

Поздравляю Ивана Александровича генерал-лейтенантом. Как мне жаль, что я его не видал. Это был бы задаток на будущее.

Ma chère Catherine,[129] бодритесь, простите мне те печали, которые я причиняю вам. Если вы меня любите, вспоминайте обо мне без слез, но думая о тех приятных минутах, которые мы переживали. Что касается меня, то я надеюсь с помощью божьей перенести все, что меня ожидает. Только о вас я беспокоюсь, потому что вы страдаете из-за меня.

Однако я убежден, что тот, кто меня поддерживает, не оставит и вас, которая во всех отношениях заслуживает всяких благ. Спасибо, дорогая Катерина, за заботы о моем белье. Аннетта уже говорила мне об этом. Поцелуй милых деточек, подари им от меня «Génie de Christianisme» – pour la jeunesse.[130] Эта книга им будет полезна, особенно чрез несколько времени. Как я вам благодарен, что у меня две малютки. Катя с таким участием на меня смотрит, что много со слезами некоторого восхищения на нее глядел. Сама собиралась [?] быть в крепости, как-то ей понравится туда, куда мы едем.

Annette! Кто меня поддерживает? Я в Шлиссельбурге сам не свой был, когда получал письмо твое не в субботу, а в воскресенье, – теперь вот слишком год ни строки, и я, благодаря бога, спокоен, слезно молюсь за вас. Это каше свидание. У Плуталова после смерти нашли вашу записку, но я ее не видал, не знаю, получили ли вы ту, которую он взял от меня и обещал вам показать.

Пожалуйста, Алексей, сохраняй свое мужество – авось когда-нибудь еще здесь увидимся.

Пишите ко мне и иногда присылайте книг, если можно, в Нерчинск, на имя коменданта Лепарского. Что-нибудь исторического или религиозно-философского.

Eudoxie, ты добра и, я уверен, готова на всякое пожертвование для [меня], но прошу тебя не ехать ко мне, ибо мы будем все вместе, и вряд ли позволят сестре следовать за братом, ибо, говорят, Чернышевой это отказано.[131] Разлука сердец не разлучит.

Marie, верно ты делала шнурочек милой для креста?

Никак не умею себе представить, что у вас делается; хотел бы к вам забраться в диванную нечаянно, и сия минута вознаградила бы меня за прошедшее и много укрепила вперед. Истинно говорю вам, вашими молитвами я, грешный, ведь и всегда пользуюсь пред другими разными выгодами. Я немного похудел от долгой жизни без движения – ходил на шести шагах, даже головная и зубная боль, которые меня часто прежде беспокоили, теперь совсем оставили. Я думаю, что это от доверенности,  которую я перестал оказывать. Смейся, добрая Annette, и растолкуй всем, если не понимают этого.

Варя  и Лиза,  конечно, не забывают меня, а при случае что-нибудь скажут мне о себе.

Посылаю я вам доброго моего Привалова  или Шувалова, расспросите его об нашем путешествии; он по-своему расскажет вам подробности, которых невозможно описывать.

Егор,  я думаю, теперь уже в знать попал, но я уверен, что это не заставит его забыть меня; наша связь выше всех переворотов жизни.

Я надеюсь, что Михаила с вами в переписке. Как я рад, что он опять офицер; напишите, чтобы он ко мне послал грамотку, авось дойдет.

Николя! Как часто я вспоминаю нашу переписку в Алексеевской равелине, – с нетерпением жду продолжения. Не знаю, как тебя вообразить теперь: в мундире или во фраке, и где? Уверен только, что где бы ты ни был, а будешь то, что я от тебя ожидаю; надеюсь также, что когда-нибудь все это узнаю. Бог велик, и с его помощию можно носить в себе те силы, коих прежде и не подозревал. Любезный друг, вот тебе поручение – прошу тебя со свойственною тебе осторожностию приложенную при сем записку вручить своеручно коллежскому асессору Казимиру Казимировичу Рачинскому, который живет у Каменного театра, в доме Гаевского, и служит в иностранкой коллегии. Ты с ним познакомься при этом случае. Он может быть вам полезен, ибо он очень знаком с Лавинским. Эта записка от Александра Поджио, который со мной едет.

Прощайте до Тобольска – мы спешим. В знак, что вы получили эту тетрадку, прошу по получении оной в первом письме ко мне сделать крестик – х.  Это будет ответом на это бестолковое, но от души набросанное маранье; я надеюсь, что бог поможет ему дойти до вас. Я вам в заключение скажу все, что слышал о нашей будущности – adieu.

Тобольск, 31 октября [1827  г.].

Сегодня в 8 часов утра мы переехали Иртыш и увидели на горе Тобольск. День превосходный, зимний, и мы опять в санях. Ясно утро – ясна душа моя. Остановились прямо у губернатора, который восхитил меня своим ласковым и добрым приемом; говорил с нами очень долго и с чувством. Между прочим, сказал, что Евгений (точно!)  давно спрашивает обо мне; он обещал сказать ему обо мне сегодня же и сообщить мне от него, что он знает об вас. С нетерпением жду этого, хотя эти известия будут не очень свежи. Я уверен, что это Иван Александрович с ним в переписке и пилит его обо мне. Губернатор велел истопить нам баню, и мы здесь проведем дня два, чтоб немного отдохнуть и собраться с силами на дальнюю дорогу.

Фельдъегерь едет назад с одним жандармом, а другие двое с частным приставом на обывательских лошадях везут нас до Иркутска, где с нас снимут цепи. Мы теперь живем на квартире, и добрый полицеймейстер нас угощает, как добрый и попечительный человек. Бог их всех наградит – я только умею быть истинно благодарным и радоваться в душе, что встречаю таких людей. Поблагодарите губернатора чрез архиерея, я у него в несколько минут душу отвел после беспрестанных сцен в дороге с извозчиками, не забывая той, которая была при нашем свидании. Долго буду помнить я эту лестницу!

Теперь надобно вам сообщить то, что я слышал об нашей участи. Может быть, оно не верно, но по крайней мере, как говорят, мы все будем в местечке Читинская  (найдите на карте – это между Иркутском и Нерчинском). Будем жить четверо в одной комнате и ходить на какую-то работу, но без принуждения большого. Работе всякой я рад, ибо, говорят, не дадут нам ни бумаги, ни пера. Книги, надеюсь, у нас не возьмут, – это ужасно, если лишить сего утешения. Насчет нашей переписки говорят разно, и потому я не знаю, что думать, – утешаюсь надеждой. Буду всячески стараться и законно и беззаконно к вам писать. Удавалось – авось удастся и оттуда.

Лепарский [132] отличный человек, и это заставляет меня думать, что правительство не совсем хочет нас загнать. Я за все благодарю и стараюсь быть всем довольным. Бога ради – будьте спокойны, молитесь обо мне!

Я прошу поцеловать ручку у батюшки и матушки. Если провидению не угодно, чтоб мы здесь увиделись, в чем, впрочем, я не отчаиваюсь, то будем надеяться, что бог, по милосердию своему, соединит нас там, где не будет разлуки. Истинно божеская религия та, которая из надежды сделала добродетель. Обнимите всех добрых друзей.

Егор Антонович часто со мной – особенно в наши праздники. Я в их кругу провожу несколько усладительных минут. Если Малиновский в Питере, то скажите ему от меня что-нибудь. Всем, всем дядюшкам и тетушкам поклоны. Может быть, из Иркутска скажу вам несколько слов – adieu, adieu. Наградите щедро моего Привалова,  он добр. 

Письмо Муханова отошли осторожно по адресу. Почтенного священника благодарите, обнимите. Бог с вами.

Извините, я почти готов не посылать этого маранного письма – не знаю, как вы прочтете, но во уважение каторжного моего состояния прошу без церемонии читать и также не сердиться, если впредь получите что-нибудь подобное. К сожалению, не везде мог я иметь перо, которое теперь попало в руки.

Прошу тебя, милая Annette, уведомить меня, что сделалось с бедной Рылеевой.  Назови ее тетушкой Кондратьевой.  Я не говорю об Алексее, ибо уверен, что вы все для него сделаете, что можно, и что скоро, получив свободу, будет фельдъегерем и за мной приедет.

11. Сестрам

[Иркутск], 13 декабря 1827 г. 

Пишу роковое число и, невольно забывая все окружающее меня, переношусь к вам, милым сердцу моему. – Много успел со времени разлуки нашей передумать об этих днях, – вижу беспристрастно все происшедшее, чувствую в глубине сердца многое дурное, худое, которое не могу себе простить, но какая-то необыкновенная сила покорила, увлекала меня и заглушала обыкновенную мою рассудительность, так что едва ли какое-нибудь сомнение – весьма естественное – приходило на мысль и отклоняло от участия в действии, которое даже я не взял на себя труда совершенно узнать, не только по важности его обдумать. – Ни себя оправдывать этим, ни других обвинять я не намерен, но хочу только заметить, что о пагубном 14 декабря не должно решительно судить по тому, что напечатано было для публики.

Будет время когда-нибудь, что несколько поленится это дело для многих, которые его видят теперь, может быть, с другой точки. Я скажу вам только, что, вникая в глубину души и сердца, я прошу бога просветить меня и указать мне истину. Е. А. принимает только: хорошо  и худо;  поэтому я обвиняю себя безусловно: то, что мы сделали, пред законом – худо,  мы преступники, и постигшая нас гибель справедлива. Но, признавая пагубные последствия наших необдуманных начинаний, я не могу не надеяться на того судью, который судит не по тому, что делают  слабые, слепые смертные, а по тому, что хотят  они делать. Он нам судья!.. Он, поддержавший меня поныне, даст мне силу перенести участь, которая в отдаленности кажется ужаснее, нежели вблизи и на самом деле.

Меня здесь мучит только ваше обо мне горе – меня мучит слеза в глазах моего ангела-хранителя, который в ужаснейшую минуту моей жизни забывал о себе, думал еще спасти меня. Простите, Е. А., простите, родные, все то горькое горе, которое я навлек на вас. Не осудите только прежде свидания со мною, не здесь – так там. Да, я буду с вами там,  я буду с вами, родные, безвинные на сем мире; я буду с вами, Е. А., и вы меня примите опять. Нет, не опять,  вы меня никогда из сердец ваших не отдалили: я в них; нашу связь, нашу любовь, нашу дружбу ни приговоры светских судилищ, ни 7000 верст – ничто не расторгнет; эта связь простирается и за нынешнюю мою могилу в Чите, за последнюю могилу, которая меня отсюда освободит.[133] Прощайте, родные, прощайте, Е. А. Простите, простите!..

12. Е. А. Энгельгардту

Иркутск, 14 декабря 1827 г. 

Вот два года, любезнейший и почтенный друг Егор Антонович, что я в последний раз видел вас, и – увы! – может быть, в последний раз имею случай сказать вам несколько строк из здешнего тюремного замка, где мы уже более двадцати дней существуем. Трудно и почти невозможно (по крайней мере я не берусь) дать вам отчет на сем листке во всем том, что происходило со мной со времени нашей разлуки – о 14-м числе надобно бы много говорить, но теперь не место, не время, и потому я хочу только, чтобы дошел до вас листок, который, верно, вы увидите с удовольствием; он скажет вам, как я признателен вам за участие, которое вы оказывали бедным сестрам моим после моего несчастия, – всякая весть о посещениях ваших к ним была мне в заключение истинным утешением и новым доказательством дружбы вашей, в которой я, впрочем, столько уже уверен, сколько в собственной нескончаемой привязанности моей к вам. – Эти слова между нами не должны казаться сильными и увеличенными – мы не на них основали нашу связь, потому я  смело их пишу, зная, что никакая земная причина не нарушит ее; истинно благодарен вам за утешительные строки, которые я от вас имел, и душевно жалею, что не удалось мне после приговора обнять вас и верных друзей моих, которых прошу вас обнять; называть их не нужно – вы их знаете; надеюсь, что расстояние 7 тысяч верст не разлучит сердец наших.

Я часто вспоминаю слова ваши, что не трудно жить, когда хорошо, а надобно быть довольным, когда плохо. Благодаря бога я во всех положениях довольно спокоен и очень здоров – что бог даст вперед при новом нашем образе жизни в Читинской, что до сих пор от нас под большим секретом, – и потому я заключаю, что должно быть одно из двух: или очень хорошо, или очень дурно.

Тяжело мне быть без известий о семье и о вас всех, – одно сердце может понять, чего ему это стоит; там я найду людей, с которыми я также душою связан, – буду искать рассеяния в физических занятиях, если в них будет какая-нибудь цель; кроме этого, буду читать сколько возможно в комнате, где живут, как говорят, тридцать человек.

Не знаю, как и где вас вообразить; при свидании с родными я узнал, что вы с Фрицом тогда были в Финляндии, и мне кажется, что вы теперь там поселились, но зачем – сам не знаю. Теперь же вся ваша семья пристроена, и Воля, который теперь большой Владимир, верно, уже государственный человек. Если эти строки дойдут до вас, то я надеюсь, что вы, если только возможно, напишете мне несколько слов. Если родные имеют право писать к нам, то и вам правительство не откажет прибавить несколько слов, – для меня это будет благодеяние.

Где и что с нашими добрыми товарищами? Я слышал только о Суворочке, что он воюет с персианами – не знаю, правда ли это, – да сохранит его бог и вас; доброй моей Марье Яковлевне целую ручку. От души вас обнимаю и желаю всевозможного счастия всему вашему семейству и добрым товарищам. Авось когда-нибудь узнаю что-нибудь о дорогих мне.

Ваш верныйІ. Рои… 

13. И. П. Пущину

Иркутск, [декабрь 1827 г.]. 

Шесть тысяч верст между нами, но я при всех малых ожиданиях на помощь правительства не теряю терпения и иногда даже питаю какие-то надежды. Нас везут к исполнению приговора; сверх того, как кажется, нам будет какая-то работа, соединенная с заключением в остроге, – следовательно, состояние гораздо худшее простых каторжных, которые, хотя и бывают под землей, но имеют случай пользоваться некоторыми обеспечениями за доброе поведение и сверх того помощью добрых людей устроить себе состояние довольно сносное. Между тем как нас правительство не хочет предать каждого своей судьбе и с некоторыми почестями пред другими несчастными (как их здесь довольно справедливо называют) кажется намерено сделать более несчастными.

Например, ужасно то, что сделали с нашими женами, как теперь уже достоверно мы знаем (желал бы, чтобы это была неправда!). Им позволено и законами и природными всеми правами быть вместе с мужьями. После приговора им царь позволил ехать в Иркутск, их остановили и потом потребовали необходимым условием быть с мужьями – отречение от дворянства, что, конечно, не остановило сих несчастных женщин; теперь держат их розно с мужьями и позволяют видеться только два раза в неделю на несколько часов, и то при офицере.[134] Признаюсь, что я не беру на себя говорить об этом, а еще более судить; будет, что богу угодно.

Мы выехали из Тобольска 1 ноября на обывательских лошадях с жандармами и частным приставом, который так добр, что на ночь позволяет нам снимать цепи, что мы делаем с осторожностью, ибо за этими людьми присматривают и всякое добро может им сделать неприятность.

Мы почти всякую ночь ночевали часов шесть, купили свои повозки, ели превосходную уху из стерлядей или осетрины, которые здесь ничего не стоят, – словом сказать, на пятьдесят коп. мы жили и будем жить весьма роскошно. Говядина от 2 до 5 коп. фунт, хлеб превосходный и на грош два дня будешь сыт.

В Шлиссельбурге я ужасно сдружился с Николаем Бестужевым, который сидел подле меня, и мы дошли до такого совершенства, что могли говорить через стену знаками и так скоро, что для наших бесед не нужно было лучшего языка. Ах! Когда я буду в возможности показать вам мильон наших хитростей? Я надеюсь, что Annette не откажется повидаться с его матерью и сестрами и сказать им, что мы имели сие утешение и что их Михайло уехал из Шлиссельбурга 29 сентября сего года с первой партиею. Добрый Плуталов несколько раз хотел дать мне прочесть донесение, на котором я только увидел надпись Суворочки, но я не мог его убедить.[135]

При отправлении моем наш офицер сказал, что Фридберг нашел у покойника вашу записку ко мне, но я ее никогда не получал.

Прощаясь, я немного надеялся кого-нибудь из вас видеть в Ладоге или по крайней мере найти письмо. Впрочем, вы хорошо сделали, что не приехали, ибо Желдыбин никак бы не позволил свидания. Благодарите Кошкуля, но между тем скажите, что я никак не понимаю, отчего он не мог слова мне сказать об вас.

Я очень часто об этом думал и, верю, был бы ему гораздо благодарнее, нежели за деньги. Правда, что свидание наше было под выстрелом, но можно было найти средство (даже должно было). Надеюсь на бога.

14. Е. А. Энгельгардту

Чита, 14 марта 1830 г. 

На днях получил доброе письмо ваше от 8-го генваря, почтенный, дорогой мой друг Егор Антонович! Оно истинно меня утешило и как будто перенесло к вам, где бывал так счастлив. Спасибо вам за подробный отчет о вашем житье-бытье. Поцелуйте добрую мою М. Я. и всех ваших домашних: их воспоминание обо мне очень дорого для меня; от души всех благодарю.

Об себе я ничего особенного не имею вам сказать, могу только смело вас уверить, что, каково бы ни было мое положение, я буду уметь его твердо переносить и всегда найду в себе такие утешения, которых никакая человеческая сила не в состоянии меня лишить. Я много уже перенес и еще больше предстоит в будущем, если богу угодно будет продлить надрезанную  мою жизнь; но все это я ожидаю как должно человеку, понимающему причину вещей и непременную их связь с тем, что рано или поздно должно восторжествовать, несмотря на усилие людей – глухих к наставлениям века. Желал бы только, чтоб все, принимающие в судьбе моей участие, не слишком горевали обо мне; их спокойствие меня бы еще более подкрепило.

Не откажите мне, почтенный друг, в возможности чем-нибудь отсюда вам быть полезным в расстроенных ваших обстоятельствах; зная ваши правила, я понимаю, как вам тягостно не предвидеть близкого окончания ваших дел. Пришлите мне какое-нибудь сочинение на французском языке, с которого перевод мог бы быть напечатан на русском и с выгодою продан, – я найду средства скоро и по возможности хорошо его перевести и способ его к вам доставить. Вы этим доставите величайшее утешение. У нас здесь много книг прекрасных, но я не знаю, что может лучше разойтись. Vous êtes sur le lieux. Vous devez le savoir bien mieux que moi.[136]

Может быть, это мечта, но мечта для меня утешительная сладостная. Объяснений между нами не нужно: я пойму, если вы пришлете мне какую-нибудь книгу и скажете в письме, что она вам нравится, – тогда я прямо за перо с некоторыми добрыми друзьями и спечем вам пирог. Но – увы! – когда еще этот листок до вас долетит и когда получу ответ? Мильон верст!

Человек – странное существо; мне бы хотелось еще от вас получить, или, лучше сказать, получать, письма, – это первое совершенно меня опять взволновало. Скажите что-нибудь о наших чугунниках,[137] об иных я кой-что знаю из газет и по письмам сестер, но этого для меня как-то мало. Вообразите, что от Мясоедова получил год тому назад письмо, – признаюсь, никогда не ожидал, но тем не менее был очень рад.

Шепните мой дружеский поклон тем, кто не боится услышать голоса знакомого из-за Байкала. Надеюсь, что есть еще близкие сердца. Но, бога ради, чтоб никто не знал из неосторожных, что я кой-как к вам постучался в дверь – и на минуту перенесся в круг доброй семьи, которую вечно буду любить. Маленькой Annette мильон поцелуев от дяди Пу…Еще последняя просьба: не откажите мне помогать советами добрым моим сестрам, если они будут иметь в них нужду при могущей скоро случиться перемене в их семейных делах. Хотя при жизни отца они и не в большом порядке, но я с ужасом думаю, что будет, если он скончается. Бог вам поможет. – Прощайте, будьте счастливы, сколько вам желает искренний друг ваш.

15. Е. А. Энгельгардту[138]

Петровский завод, 27 ноября 1830 г. 

Милостивый государь Егор Антонович!

С удовольствием исполняю поручение Ивана Ивановича, который просит меня передать вам чувства, возбужденные в нем последним вашим письмом, начатым на Уральском хребте и оконченным в Петербурге…

Он просит сказать доброму своему Егору Антоновичу, что он совершенно ожил, читая незабвенные для него строки, которыми так неожиданно порадован был 10 сего месяца. Вы узнаете, что верный вам прежний Jeannot[139] все тот же; что он не охлажден тюрьмою, с тою же живостью чувствует, как и прежде, и сердцем отдохнул при мысли, что добрый его старый директор с высот Уральских отыскивал отдаленное его жилище и думу о нем думал.

В первом вашем письме вы изложили весь ваш быт и сделали его как бы вновь причастным семейному вашему кругу. К сожалению, он не может нам дать того же отчета – жизнь его бездейственная, однообразная! Живет потому, что провидению угодно, чтоб он жил; без сего убеждения с трудом бы понял, к чему ведет теперешнее его существование. Впрочем, не огорчайтесь: человек, когда это нужно, находит в себе те силы, которые и не подозревал; он собственным опытом убедился в сей истине и благодарит бега.

Провидение посетило бедствием Россию; ужасная болезнь свирепствует. Плачевное сие известие из отечества сильно потрясло наши сердца…[140]

Смерть Саврасова его поразила; в душе пожелал ему светлой вечности и сказал с вами: ему теперь легче. Не стало одного доброго товарища, который кому-нибудь мог быть полезен, а он жив и здоров. Как это все понять?

Дайте мне весточку о лицейских его товарищах; о некоторых из них он ничего не слыхал с самой разлуки с вами; всех их помнит и любит попрежнему…

16. А. И. Пущиной

Петровский завод, 29 ноября 1830 г. 

В письме вашем от 28 сентября, которое получено братцом вашим в самый Екатеринин день, вы между прочим просите кого-нибудь из нас описать вам новое наше жилище. По поручению Ивана Ивановича с удовольствием исполняю ваше желание, любезнейшая Анна Ивановна, и постараюсь, сколько могу, дать вам ясное понятие о столь занимательной для вас тюрьме.

Она построена четвероугольником, но до сих пор казематы занимают только три фаса, четвертый же обнесен частоколом. Здание сие построено на конце заводского селения по другую сторону речки, на ровном месте, примыкающем к горе. Ворота сделаны в среднем фасе, возле оных находится гауптвахта, мимо которой надобно проходить. Входя во двор, против самого входа вы видите особое строение, где находится кухня с большой комнатой для обеда и с разными кладовыми для запасов. Кругом видите вы отдельные дворы, обнесенные частоколом, куда выходят окна коридора; коридор разделен на 12 отделений, шириною он в три аршина; в каждом отделении по пяти номеров, а в некоторых и шесть – всего 64 номера. Против каждого окошка в коридоре находится дверь, ведущая в комнату и над которою прорублено другое окно, величиною более квадратного аршина, и оно-то должно освещать каземат, имеющий восемь аршин глубины, шесть ширины и пять вышины. Освещение сие, конечно, довольно скромно и не позволяет заниматься при самой ясной погоде иначе, как с открытой дверью. Тот фас, где братец ваш и мы живем, особенно темен, потому что солнечный луч никогда к нам не доходит и, следовательно, окна в коридоре очень сильно замерзают при больших морозах.[141]

Иван Иванович занимает в третьем отделении 14-й номер, а мы во втором 11-й. Иван Иванович очень спокойно и удобно убрал свою комнату. В ней играет свою роль ковер, который, наконец, прибыл сюда несколько дней тому назад с моими вещами. Стол, на котором он занимается, украшен рукоделием добрых сестриц. Тут особенно отличается, добрая, несравненная Annette, чудесная ваша табачница, шитая бисером. Иван Иванович в восхищении от нее и не наглядится. Чудесное сие произведение доставлено ему на прошедшей неделе вместе с девятью фунтами табаку, шестью салфетками, двумя парами шитых подтяжек и лексиконом Ольдекопа. Он знает, кому из вас чем из этих вещей он обязан, и вполне каждого, в свою очередь, благодарит за незаслуженную им дружбу. Как выразить вам то, что братец ваш препоручает вам написать о огромном вашем предприятии – вышить ему покрышку на диван и на стулья. – Вы можете быть уверены, что это будет для него больше, нежели приятно; он убежден, что и вам утешительно для него работать, но мучит его та мысль, что труд сей ужасно тяготит ваше зрение и может ему повредить. Бога ради не принуждайте себя; прекратить этой работы вы, верно, не согласитесь – братец ваш и не смеет этого просить, но убеждает вас не торопиться для него со вредом для ваших глаз, которых сохранение ему дороже своих собственных.

Евгений не умеет довольно изъяснить вам признательность за доброе ваше в нем участие; он братскими чувствами вам за это платит, – к сожалению, ничем другим не может доказывать вам своей благодарности душевной. Вы беспокоитесь, как видно по письму вашему, о здоровье доброй Елизаветы Петровны, тогда как она теперь совершенно здоровьем наслаждается; вы можете себе представить, как эта чудесная перемена с самого прихода в Петровское нас радует. Выехала из Читы больная, а приехала сюда здоровою – необыкновенная милость божия. Сама она к вам не пишет, потому что теперь вы получаете через меня известия о братце, и сверх того он думает, что вы не совсем были довольны ею, когда она исполняла должность секретаря при Иване Ивановиче. Впрочем, придет время, когда она опять будет писать – через год и восемь с половиною месяцев мы поедем на поселение.

Иван Иванович здоров, бодр и весел. Вас всех братски обнимает, у батюшки и матушки целует руки. Рад от вас слышать, что Михаил Иванович умел сохранить твердость духа после всех испытанных им бедствий. Всем помнящим его посылает дружеский поклон, особенно единственному человеку Суворочке…

17. Е. А. Энгельгардту

Петровский завод, 5 февраля 1832 г. 

Милостивый государь Егор Антонович.

…Грустно ему было читать в письме вашем о последнем 19 октября.[142] Прискорбно ему, что этот день уже так мало соединяет людей около старого директора. Передайте дружеский поклон Ивана Ивановича всем верным Союзу дружбы; охладевшим попеняйте. Для него собственно этот день связан с незабвенными воспоминаниями; он его чтит ежегодно памятью о всех старых товарищах, старается, сколько возможно, живее представить себе быт и круг действия каждого из них. Вы согласитесь, что это довольно трудно после столь продолжительной и, вероятно, вечной разлуки. – Воображение дополняет недостаток существенности. При этом случае Иван Иванович просит напомнить вам его просьбу, о которой, по поручению его, писала уже к вам: он желал бы иметь от вас несколько слов о каждом из его лицейских товарищей. Вы, верно, не откажете исполнить когда-нибудь его желание, – это принесет ему истинное удовольствие.

Про себя он ничего не может вам сказать особенного. Здоровье его постоянно хорошо – это не безделица при его образе жизни. Время, в котором нет недостатка, он старается сократить всякого рода занятиями. Происшествий для него нет – один день, как другой; следовательно, рассказывать ровно нечего. Благодаря довольно счастливому его нраву, он умеет найтись и в своем теперешнем положении и переносить его терпеливо. – В минуты и часы, когда сгрустнется, он призывает на помощь рассудок и утешается тем, что всему есть конец! – Так проходят дни, месяцы и годы…

18. Е. А Энгельгардту

Петровское,  5 октября 1834 г. 

Милостивый государь Егор Антонович.

Вместе с моим письмом вы получите 6 видов:  они вас познакомят с местами, где был и где теперь живет преданный вам человек.[143] Иван Иванович уверен, что вы с удовольствием увидите места, где он работал; второй и третий вид изображают овраг и улицу на Нерчинскую дорогу, где летом производилась работа. Ключи и Укварь дадут вам понятие о забайкальской природе. В деревне, во время перехода из Читы в Петровский завод, поставлены были юрты. Увидя их, вы можете себе представить все ночлеги в продолжение дороги. Наконец, последний вид взят с переднего фаса тюрьмы на здешний завод. Я выставила числа, когда Ив. Ив. приехал в Читу, в котором месте когда был и прибытие его сюда. Вы, верно, найдете местечко, в галерее ваших воспоминаний, и для этих сибирских видов. Простите, что в них мало искусства, но я вам ручаюсь за верность. Примите их с тем чувством, с каким они к вам посылаются: тогда, верно, они доставят вам некоторое утешение…

Сказать же о себе что-нибудь особенного ему нечего. Вот скоро девять лет, что он живет, исполняя на практике истину, которую вы часто ему повторяли: немудрено жить, когда хорошо; умей жить, когда худо. – Откровенно признается вам, что не так легко приводить в исполнение это правило, но тем не менее находит в себе силы переносить настоящее свое положение и надеется и впредь не ослабеть духом. В единообразной его жизни нет происшествий: дружба некоторых из его товарищей, попечения родных, ваши письма много-много доставляют ему приятных минут и заставляют иногда, не заглядывая вдаль, наслаждаться настоящим. В прошедшем часто он встречает вас и все доброе ваше семейство…

Ив. Ив. радуется успехам по службе некоторых из его лицейских друзей и желает им всего радостного. Его поразило сильно известие о смерти Семена Семеновича. Вы же слова не говорите о вдове его и детях. Участь их беспокоит Ив. Ив., и вы, верно, напишете что-нибудь об них.

Ив. Ив. искренно желает вам всего хорошего, дружески жмет вам руку и поручает передать его поклон всем вашим. Он уверен, что в нынешнем месяце, 19-го числа, соберутся у вас или где-нибудь лицейские. Вы им скажите, что Ив. Ив., несмотря на отдаление, мысленно в вашем кругу: он убежден, что, не дожидаясь этого письма, вы уверили всех, что он как бы слышит ваши беседы этого дня и что они находят верный отголосок в его сердце. Еще раз обнимает он вас и надеется, что вы на досуге порадуете его письмом, которое для него всегда желанный гость…

19. М. И. Малиновской

Петровский завод, 30 октября 1837 г. 

…Вы увлечены, потому и даете волю вашему воображению. Не понимаю, откуда ваша уверенность и ожидание собственноручных моих писем.[144] Напрасно вы ждете из Петербурга от сестер что-нибудь в этом роде. Кажется, вам еще надобно отложить ожидание. Напрасно вы думаете, что мною обладает какое-нибудь нетерпенье. Благодаря бога, до сих пор не имел случая на себя жаловаться, и сам столько лет находил в себе силы, то без сомнения теперь не время беспокоиться о том, что рано или поздно должно со мной случиться. Вы воображаете, что я уже переменил место. Конечно, придет время, когда меня повезут на поселение, и вижу в этом одно утешение, что сам возьму перо в руки и буду вам писать то, что теперь диктую…

20. Е. А. Энгельгардту

Петровское, 4 декабря 1837 г. 

В последних днях прошлого месяца вечно юный ваш Jeannot получил доброе июльское письмо старого своего директора. Почтенный друг Егор Антонович, кажется, вы нарочно медлили отправлением вашей грамотки, чтобы она дошла до меня около того времени, когда чувства и мысли мои больше обыкновенного с вами и с товарищами первых моих лет. Сердечно благодарю вас за верную ко мне дружбу и не берусь выражать моей признательности; вы меня знаете и не потребуете уверений, которые не передаются бумаге.[145]

Поговорим теперь, как мы, бывало, говаривали в вашем кабинете: вы в больших креслах, я возле вас. Это воспоминание позволит мне найти прежнюю откровенность. Признаюсь, она не совсем согласна с теперешним способом наших сообщений; но, проникнутый последним вашим письмом, я хочу вызвать и из памятной мне старины. Таким образом, мои мысли вслух как будто останутся совершенно между мною и вами, и вы найдете в сем ответ на молчный ваш вопрос, который, как вы можете себе представить, поразил меня неожиданностью. Дружба и доверенность ваша заставляют меня коснуться предмета щекотливого, доселе совершенно чуждого нашей беседы.

Вероятно, моя Annette давно, именем моим, поздравила вас с женитьбой Воли; я искренно пожелал счастья вашему сыну, узнавши об его намерении из письма сестры. Сближение ваше с новыми родными напомнило вам сибирского вашего друга. Кажется, вы часто от меня слыхали, что я радушно был принят в том семействе и что я всегда платил им той же дружбой.[146]

Появление ваше в их кругу, известность моих чувств к вам, конечно, могли обратить мысль и разговор на того, который вместе с другими своими сослуживцами некогда посещал гостеприимную Пустынку и сохранил благодарное чувство за внимание добрых хозяев. Вот мое прошедшее: все в нем естественно и ничего нет необыкновенного. Как же вы хотите, чтоб я позволил себе мечты и вообразил, что могу упрочить чье-либо счастие и что память обо мне возбуждает что-нибудь, кроме сердечного сострадания к теперешнему моему положению, не совсем обыкновенному?

Что вы сами скажете про человека, понимающего все лишения, неразлучные с настоящим и будущим его существованием, если он решится принять великодушную жертву, на которую так способно возвышенное сердце женщины? И где же взять те убеждения, без которых не созидается ничего прочного? Все эти вопросы доказывают вам, почтенный друг, что я на добрые ваши слова обращаю взор не шуточный, но исполненный той же любви и доверенности, которые вы мне показываете. Во всем, что вы говорите, я вижу с утешением заботливость вашу о будущности; тем более мне бы хотелось, чтоб вы хорошенько взвесили причины, которые заставляют меня как будто вам противоречить, и чтоб вы согласились со мною, что человек, избравший путь довольно трудный, должен рассуждать не одним сердцем, чтоб без упрека идти по нем до конца. Так я всегда думаю, и потому мысль моя никогда не останавливалась на возможности супружества для меня. Ни лета мои, ни положение, ни домашние обстоятельства не позволяют мне искать чего-нибудь нового, приятного, когда все около меня загадочно и неопределенно.

Добрый друг мой, сколько мог, я вам, одним вам, высказал мои мысли по совести; вы меня поймете. Между тем позвольте мне думать, что одно письменное участие ваше представило вам нечто в мою пользу; в заключение скажу вам, что если бы и могли существовать те чувства, которые вы стараетесь угадать, то и тогда мне только остается в молчании благоговеть пред ними, не имея права, даже простым изъявлением благодарности, вызывать на такую решимость, которой вся ответственность на мне, Таков приговор судьбы моей.

Об одном прошу вас: не обвиняйте меня в непризнательности к попечительной вашей дружбе. Поистине не заслуживаю такого упрека, и мне кажется, что если бы я иначе думал и отвечал вам, то вы могли бы считать меня легкомысленным и недостойным той доверенности, которою я дорожу и которую стараюсь оправдать добросовестностью.

Сегодня я без пощады заставлю вас мною заниматься. Кончив разговор дельный, хочется немного поболтать с вами о старине нашей. Как водится, 19 октября я был с вами, только еще не знаю, где и кто из наших вас окружал. Тут у меня обыкновенно рассказы, которые и здесь между товарищами находят сочувствие. Вероятно, от вас услышу подробности этого дня. Хотелось бы подать голос бедному Вильгельму, он после десятилетнего одиночного заключения поселен в Баргузине и там женился; вы об нем можете узнать от его сестры. Верно, мысли наши встретились на разных точках Сибири; некоторые воспоминания не стареют, а укрепляются временем. – Лицей в том числе для меня…

Только хочу благодарить вас за памятные листки о последних минутах поэта-товарища, как узнаю из газет, что нашего Илличевсксго не стало. Еще крест в наших рядах, еще преждевременная могила! Вы скажите, что и как? О Пушкине давно я глубоко погрустил; в «Современнике» прочел письмо Жуковского; это не помешало мне и теперь не раз вздохнуть о нем, читая Спасского и Даля. Мы здесь очень скоро узнали о смерти Пушкина, и в Сибири даже, кого могла она поразить, как потеря общественная.[147]

Прощайте, добрый друг мой, большое спасибо вам за то, что вы, несмотря на ваши занятия, уделили мне минутку дорогого вашего времени. Надобно вас пощадить. Вы там не так свободны, как я свободен в своей тюрьме. Совсем заболтался, по крайней мере вы во всем этом узнаете меня, верного вам друга, а мне только и надобно. В этом случае я ужасный эгоист, но вы, может быть, также заметите, что это чувство при некоторых обстоятельствах не позволяет мне перейти должных границ. Дружески жму вашу руку. Сестра моя доставит вам это письмо.

Сколько могу, стараюсь оправдать хорошее их мнение на счет мой собственно. Мне кажется, что, заботясь быть как можно ровнее в расположении духа, это единственный способ быть сносным для других и для себя, особенно в нашем здешнем положении…

21. И. В. Малиновскому

[Петровский завод], 20 июня 1838 г. 

В день воспоминаний лицейских я получил письмо твое от 8 апреля, любезный друг Малиновский; ты, верно, не забыл 9 июня[148] и, глядя на чугунное кольцо, которому минуло 21 год, мысленно соединился со всеми товарищами, друзьями нашей юности. Теперь мы можем с полным убеждением повторить слова Дельвига, который тогда нам провещал: «Судьба на вечную разлуку, быть может, породнила нас».[149]  Уверенность в дружбе неизменной смягчает горечь непреложного исполнения этого пророчества. Мы розно и между тем вместе: взаимность чувств не знает разлуки. Побеседовал я мысленно с прежними однокашниками, почтил благодарностью тех, которые попечениями услаждали первые годы нашей жизни, и в душе пожелал вам и им всем радостных ощущений. С грустью посетил места, где покоится прах людей, нам близких и невозвратимых.

Ты меня извинишь, любезный друг, что я, может быть, невольным образом передаю тебе мрачность моих мыслей. Самые приятные впечатления в воспоминании имеют этот отпечаток. И кто ж меня поймет, если не ты, добрый Иван? Прошу тебя на досуге поговорить мне побольше и поподробнее о наших чугунниках. Некоторые из них для меня совершенно исчезли, а все хочется знать. Года два тому назад почтенный Егор Антонович писал мне обо всех по алфавитному списку,  с тех пор уже много перемен. Изредка утешает меня старый наш директор необыкновенно милыми письмами. От искреннего сердца ему спасибо. Хлопоты домашние и занятия не мешают ему радовать меня; надобно быть здесь, чтобы вполне оценить дружеское внимание, за которое истинно не умею быть довольно благодарным…

22. И. В. Малиновскому

Петровский завод, 2 марта 1839 г. 

Спасибо тебе, друг Иван, за отчет обо всех, с кем ты дорогой повидался, и за сердечный отзыв о всей нашей семье. Во всем узнаю тебя и радуюсь, что мы после стольких лет разлуки друг друга понимаем, как будто не расставались. Это меня утешает за нас обоих. В одном только я не совсем доволен тобою – ты не сказал мне подробно обо всех наших лицейских или мне это так кажется, потому что хотелось бы узнать многое, все… Верно, ты познакомился у Егора Антоновича с новыми родными сына его Владимира – словечко и об них.[150]

Из Каменки я ожидаю ваших вестей, как вы устроились двумя семьями? Кажется, и Вольховский теперь сельский житель и, вероятно, сахаровар. Михайло мой весь в сладости, только об этом и говорит…

Уже с поселения почаще буду всех навещать моими посланиями, ты и Марья будете иметь свою очередь; прошу только не поскучать многоречием и большей частью пустословием моим. Между тем, по старой памяти, могу тебе заметить, что ты не знаешь внутренних происшествий.  Поклон твой Митькову остается при тебе по очень хорошей причине: я не могу передать его в Красноярск, где он с 1836 года. Все здешние твои знакомые тебя приветствуют…

23. И. В. Малиновскому

Петровский завод, 19 мая 1839 г. 

Ты скажешь, любезный друг Иван, доброму нашему Суворочке, что я с истинным участием порадовался за него, прочитавши отставку бригадного командира. Михайла мне говорит об его намерениях хозяйственных. Желаю ему и вам полного успеха. Теперь, или, может быть, раньше, у вас погостили эстландские переселенцы.[151] Ты можешь себе представить, с каким восторгом мы здесь получили известие о позволении Розену жить близ Ревеля. Я этому рад более, нежели бы он остался в Каменке. Эта мысль, может быть, вам не понравится; но вы со мной согласитесь, что, живши там, можно иногда быть и в Каменке, а в том краю несравненно более средств к воспитанию детей. В отставке Розен не откажется иметь помощь, это даст ему способы более радеть о нравственном образовании…

Через два месяца буду сам передавать вам мои мысли. Это первая приятная минута нового, ожидающего меня положения. Будьте снисходительны ко всему вздору, который я вам буду говорить после принужденного 13-летнего молчания…

24. Е. П. Оболенскому[152]

Евгению Петровичу Оболенскому. 

Иркутск, 16 августа 1839. г. 

Ты удивляешься, друг Оболенский, что до сих пор я не говорю тебе словечка: надеюсь с полною уверенностию, что ты меня не упрекаешь в чем-нибудь мне несвойственном. Без объяснений скажу тебе, добрый Евгений, что ты меня истинно утешил твоими двумя листками: первый я получил в Чертовкине, а второй в Иркутске. Душевно рад, что ты сколько-нибудь примирился с мыслию об Етанце, но все-таки желал бы тебя из нее извести. Сделать ты должен это сам: стоит только тебе написать письмо к генерал-губернатору, и перевод последует без малейшего затруднения. К. Ивановна говорила с Пятницким и поручает мне тебе это сказать: сама она сегодня не пишет при всем желании, потому что Володя не на шутку хворает, – у них руки упали; ты не будешь ее винить.

Начнем сначала: приехал я с Поджио и Спиридовьгм на одной лодке с Комендантом, Плац-маёром и Барановым в г. Иркутск 9-го числа. Мы первые вошли в Столицу Сибири, ужасно грязную по случаю ежедневных дождей. Слава богу, что избегли этого горя на море,[153] где мы бичевой шли пять суток. Скучно было, но ничего неприятного не случилось.

Поместили нас в общественном доме. В тот же вечер явились К. Карл, с Нонушкой и Мария Николаевна с Мишей.[154] Объятия и пр., как ты можешь себе представить. Радостно было мне найти прежнее неизменное чувство доброй моей кумушки. Миша вырос и узнал меня совершенно – мальчишка хоть куда: смел, говорлив, весел.

На другой день вечером я отправился в Урик. Провел там в беспрестанной болтовне два дня, и. теперь я в городе. Насчет Гымыля  моего все усердно расхлопотались, и я уже был переведен в деревню Грановщину близ Урика, как в воскресенье с почтою пришло разрешение о Туринске. 

Все наши по просьбам родных помещены, куда там просили, кроме Трубецких, Юшневских и Артамона. Они остались на местах известного тебе первого расписания. Не понимаю, что это значит, вероятно, с почтою будет разрешение. Если Барятинского можно было поместить в Тобольск, почему же не быть там Трубецким?! В Красноярск Давыдов и Спиридов: следовательно, нет затруднения насчет губернских городов.

Вообще все здесь хорошо приняты от властей – учтиво и снисходительно: мы их не видим, и никакого надзора за нами нет. Я встретил Пятницкого у Кар. Карловны и доволен его обращением.

Вообрази, любезный Оболенский, что до сих пор еще не писал домой – голова кругом, и ждал, что им сказать насчет места моего поселения. Здесь нашел письмо ото всех Малиновских; пишут, что Розенберг у них пробыл пять дней и встретился там с семейством Розена…

Не могу тебе дать отчета в моих новых ощущениях: большой беспорядок в мыслях до сих пор и жизнь кочевая. На днях я переехал к ксендзу Шейдевичу; от него, оставив вещи, отправлюсь в Урик пожить и полечиться; там пробуду дней десять и к 1 сентябрю отправлюсь в дальний путь; даст бог доберусь до места в месяц, а что дальше – не знаю.

Грустно подумать, что мы расстались до неизвестного времени; твоя деревня, как говорится, мне шибко не нравится; не смею предлагать тебе Туринска, где, может быть, тоже тоска, но лучше бы вместе доживать век. По крайней мере устройся так, чтобы быть с Трубецкими: они душевно этого желают. Ребиндер хотел на этот счет поговорить с твоей сестрой – пожалуйста, не упрямься.

Кучевской поселен в Гугутуе, славном селении по Якутскому тракту, в 60 верстах от Иркутска. Все хвалят его деревню, об нем мне много рассказывала толстая хозяйка в думном доме, где они до нас с Быстрицким проживали. – Кажется, он совершенно здоров и не унывает. Быстрицкий помещен в 8 верстах от Урика.

Что тебе сказать для полного понятия моей жизни в Иркутске? – Я редко дома, навещаю женатых почти всякий день, видаю отца Василия и Медведникова, купца. Это знакомство во всех отношениях приятное; у них живет племянница Каролины Карловны, премиленькая девушка, – и все они полюбили необыкновенно твоего друга, не знаю за что! Я начал с того, что у них поселился с 9 часов утра до 5 вечера, на первое знакомство. Теперь редкий день не забегу на минуту; беда только, что всякий день дожди и надобно от грязи спасаться на извозчике: это стоит денег – а их немного. Спасибо, что ты дал двести рублей, без них я бы пропал; да теперь еще не знаю, как устроюсь: покупаю казанскую телегу, и немного останется капитала – разве пока здесь подойдут капиталы срочные. – Ни Артамон, ни Вадковский не получили денег – я уверен был, что мы их найдем в Иркутске для погашения долгов, в которых я как будто участвую. Странное дело!..

Сделай дружбу, уведомь Глебова, что Муханов постоянно в Братском остроге. – Я обещал несчастному жителю Кабанска  написать прямо, но истинно не знаю, что ему сказать, кроме этого уведомления. Насчет возможности уплатить его долг 500 р. я не знаю никакого средства: все без денег. К тому же Трубецкой в Чертовкине ему дал 200 рублей. – Не стану, друг Оболенский, передавать тебе впечатление, которое на меня произвел Глебов, это невыразимо жестоко: главное мне кажется, что он никак не хочет выйти из бездны, в которую погряз. Все-таки советуй ему как-нибудь перебраться к Муханову, его присутствие в Кабанском нисколько не прибавляет возможности уплатить долг: может быть, Муханов найдет средство его удовлетворить. – Поджио и все наши тебе сердечно кланяются…

17 августа. 

Вчера вечером поздно возвратился домой, не успел сказать тебе, любезный друг, слова. Был у преосвященного, он обещал освободить Иакинфа, но не наверное. – Просидел у Юшневских вечер. Днем сделал покупку, казанскую телегу за 125 рублей – кажется, она довезет меня благополучно с моим хламом. Может быть, можно бы и дешевле приискать колесницу, но тоска ходить – все внимание обращено на карман, приходящий в пустоту.

Сегодня после обеда отправляюсь погостить и полечить ногу в Урик, там останусь дней десять – и 1 сентября в путь. Пора, друг Оболенский, обнять тебя – до другого письма: не знаю, удастся ли написать к тебе прежде Красноярска. Будь здоров, скажи мне побольше о себе и обо всем, что у тебя делается. У меня голова кругом идет, не могу еще привыкнуть к бесказематной жизни. Наконец, финансы требуют скорейшего выезда из города – что день, то расход, – трудно, брат, нам справляться с практической жизнью, мы совершенно от нее отстали.

Прощай – разбирай как умеешь мою нескладицу – мне бы лучше было с тобой говорить, нежели переписываться. Что ж делать, так судьбе угодно, а наше дело уметь с нею мириться. Надеюсь, что у тебя на душе все благополучно. Нетерпеливо жду известия от тебя с места.

Поджио недоволен Усть-Кудой – и дом и все ему не нравится. Денежные дела в плохом состоянии. Тоска об этом говорить. – Прощай, друг – сердечно жму тебе руку…

25. M. И. и И. В. Малиновским

Иркутск, 25 августа 1839 г. 

…Довольно вам знать, что я здесь и что постоянно тот же, как вы меня знавали в старые годы. Кажется, судьба не отказала мне в свежести чувств, без которой отравлена преждевременно жизнь, – дышу теперь свободнее, но грустно расстаться с добрыми спутниками тяжелой эпохи моей жизни. Не нужно вам говорить, как много душа страдает, прощаясь навеки после столь долгого соединения. Невозможно удалить эту мысль; как-то невольно она является первою на бумаге, сколь ни велико утешение беседовать с вами. Вы поймете мое справедливое чувство и без упрека прочтете несвязные мои строки.

Надобно твердо быть уверенным в испытанном вашем снисхождении и бесконечной доброте, что так непринужденно и небрежно болтать с вами: по-моему, это необходимое условие – иначе посылаешь сочинение, а не письмо. Любезный друг Иван, прими меня, каков я есть, узнай старого признательного тебе лицейского товарища; с прежнею доверенностью детства и юности обращаюсь к тебе сердцем: ты, верный добрым воспоминаниям, поймешь мое дружеское приветствие без дальнейших объяснений. Голос друга лишний раз заставит встрепенуться твое любящее сердце; не требуй сегодня от меня разговоров; я бы сел возле и молча беседовал с тобой – в таком положении нахожусь, взяв перо, чтобы сказать тебе словечко после бесконечного молчания. Для посторонних я пишу бессмыслицу, а ты найдешь в ней того, с кем многое тебя сроднило и с которым тебя не разлучают ни обстоятельства, ни тысячи верст. С восторгом уединяюсь в этих убеждениях утешительных; скажи, что я прав, и этого твоего слова мне довольно.

В Иркутске прощаюсь со многими товарищами.

Вообразите наши разговоры и вы поймете, что я в сильном и не для всякого понятном волнении: радостно и тяжко – вот в двух словах изображение всего моего существования.

Вольховскому искренно жму руку.

Не забывайте верного вам друга.

И. Пущин. 

26. Е. П. Оболенскому

№ 1. Иркутск, 2 сентября 1839 г. 

Любезный друг Евгений, вчера получил добрый твой листок от 7 августа. Не стану благодарить тебя за снисходительную твою дружбу ко мне: она нас утешила обоих и будет утешать в разлуке неизбежной; мы чувствами соединим твой восток с моим западом и станем как можно чаще навещать друг друга письмами. Ты теперь уже, верно, получил мое письмо к тебе, написанное по приезде; хочу сказать несколько слов накануне выезда. Завтра сажусь в казанскую телегу и отправляюсь в Туринск. Грустно удаляться от тебя и от некоторых близких. Надеюсь на помощь божию: как-нибудь устроюсь на новом месте. Ты подробно будешь знать о моем существовании; оно должно быть достойно нашего положения; это убеждение дает силы, необходимые в трудном нашем поприще.

Душевно рад, что ты довольнее Етанцой, нежели я ожидал; но все-таки не хочу думать, чтоб ты должен был там оставаться…

Вчера был в Разводной у Якубовича: домик чистенькой, хозяева добрые. Он меня дружелюбно  угостил чудесной ухой и дичью своей охоты. Вечером погрустил с Трубецкими: они потеряли в 9 часов Володю. Без надежды страдал малютка пять дней – и, наконец, страданья его кончились. Мать безропотно грустит. Сегодня буду у них, завтра расстанусь с ними совсем. Пиши к ним и к Якубовичу: он ни строчки не получил ни от кого. В Урике все тебя обнимают дружески. Давыдовы уехали 29-го числа. Я надеюсь их догнать до Красноярска. Все наши разъехались по местам. После меня останутся только Трубецкие, и те теперь не замедлят доплыть до Оёка. Извини, добрый мой Евгений, что с таким беспорядком с тобою беседую. Тороплюсь, надобно укладывать чемодан и разный вздор; ты знаешь, как мне это скучно. Нет тебя, вечного моего помощника.

Забыл было сказать тебе адрес Розена: близ Ревеля мыза Ментак.  К нему еще не писал. В беспорядке поговорил только со всеми родными поодиночке и точно не могу еще прийти в должный порядок. Столько впечатлений в последний месяц, что нет возможности успокоиться душою. Сейчас писал к Annette и поговорил ей о тебе; решись к ней написать, ты ее порадуешь истинно.

До отъезда увижу Ксенофонта; что найдешь нужным сделать для него насчет учения, пиши прямо к Марье Николаевне: она знает и все устроит. Грустно мне с ними разлучаться: эти дни опять сжились вместе. Прощай, друг, крепко жму тебе руку; без объяснений люблю тебя.

Старый твой друг И. Пущин. 

Ал. Поджио здоров, приветствует тебя; устраивает себе уголок в доме брата…

Обо всех наших здешних товарищах-друзьях на досуге поговорю тебе.

27. Е. П. Оболенскому

№ 2. Туринск, 18 октября 1839 г. 

Вчера в полночь я прибыл в Туринск. Сегодня же хочу начать беседу мою, друг Оболенский. Много впечатлений перебывало в знакомом тебе сердце с тех пор, как мы с тобою обнялись на разлуку в Верхнеудинске. Удаляясь от тебя, я более и более чувствовал всю тяжесть этой скорбной минуты. Ты мне поверишь, любезный друг, испытывая в себе мое чувство.

Из Иркутска я к тебе писал; ты, верно, давно получил этот листок, в котором сколько-нибудь узнал меня. Простившись там с добрыми нашими товарищами-друзьями, я отправился 5 сентября утром в дальний мой путь. Не буду тем дальним путем вести тебя – скажу только словечко про наших, с которыми удалось увидеться.

В Красноярске первый привал: Бобрищев-Пушкин, Митьков и Спиридов радушно приняли меня – у них отдохнул телесно после ужасно дурной дороги, а душевно нашел отраду в старом дружеском кругу. Павел Сергеевич обещал непременно написать тебе после нашего свидания. Мы как будто с ним не расставались: добрый, почтенный человек во всем смысле слова. Брата его больного я не видал. С некоторого времени он опять в больнице; не было возможности оставить его на свободе. Ты можешь себе представить мильон вопросов, ответов, прерываемых рассказов, воспоминаний вечных, с которыми сроднилось все наше существование, – все это было и радостно и грустно: опять разлука.

Поехал дальше. Давыдовых перегнал близ Нижне-удинска, в Красноярске не дождался. Они с детьми медленно ехали, а я, несмотря на грязь, дождь и снег иногда, все подвигался на тряской своей колеснице. Митьков, живший своим домом, хозяином совершенным – все по часам и все в порядке. Кормил нас обедом – все время мы были почти неразлучны, я останавливался у Спиридова, он еще не совсем устроился, но надеется, что ему в Красноярске будет хорошо. В беседах наших мы все возвращались к прошедшему…

В Омске дружеское свидание со Степаном Михайловичем. После ужасной, бесконечной разлуки не было конца разговорам, – он теперь занимает хорошее место, но трудно ему, бедному, бороться со злом, которого, на земле очень, очень много. Непременно просил дружески обнять тебя: он почти не переменился, та же спокойная, веселая наружность; кой-где проглядывает белый волос, но вид еще молод. Жалуется на прежние свои недуги, а я его уверяю, что он совершенно здоров. Трудится сколько может и чрезвычайно полезен.

В Тобольске я у Фонвизиных как родной. Тут я нашел твое письмо от 5 сентября. Спасибо тебе, любезный друг, что ты меня так бескорыстно наделяешь добрыми твоими письмами. Извини, что до сих пор не писал к тебе. Верь, что мыслию гораздо чаще с тобой, нежели с пером в руках: ты один из немногих, с которым я всегда вместе. Рано утром пишу тебе эти бредни, из которых ты увидишь умственный мой теперешний беспорядок. С самого выезда из Петровского все еще не могу войти в себя. Ты не будешь искать сочинения в моих листках, потому говорю тебе все, что попадется. Приведи в порядок, как знаешь. Покамест прощай, сейчас прибежал Басаргин.

23 [октября]. 

Приехавши ночью, я не хотел будить женатых людей – здешних наших товарищей. Остановился на отводной квартире. Ты должен знать, что и Басаргин с августа месяца семьянин: женился на девушке 18 лет – Марье Алексеевне Мавриной, дочери служившего здесь офицера инвалидной команды. Та самая, о которой нам еще в Петровском говорили. Она его любит, уважает, а он надеется сделать счастие молодой своей жены…

Вслед за Басаргиным явился ко мне Ивашев, потащил к себе: Камилла Петровна необыкновенно добра и встретила меня как брата…

Здоровье мое хорошо: вероятно, дорога мне сделала пользу – я в Иркутске часто чувствовал прилив крови к голове, и старинная песнь возвращалась – биение. Теперь этого покамест нет. В образе жизни моей принята новая система: как можно больше ходить и не пить водки перед обедом – последняя статья в действии с выезда из Урика. Я нашел, что так мне гораздо лучше, и навсегда отказываюсь умножать откупной доход. Ты, верно, похвалишь мое намерение, хотя по общим правилам принято, что водка необходима для желудка молодых людей наших лет. Я убедился в противном, поддерживаю его стаканом кваса, который здесь вообще везде хорош и вкусен.

Насчет журналов здесь бедность, я нашел только «Revue Etrangère» и петербургские газеты; эту статью по возможности мы приведем в порядок.

27 [октября]. 

Надобно кончать, любезный друг: пора отправлять письма. Эти дни я все ходил смотреть квартиры – выбор труден; вообще довольно плохо, я не ожидал, чтобы в городе эта статья была так затруднительна. Проза, да и только! Как мне жаль, что тебя нет возле меня, ты бы слушал пресмешные рассказы, но неудачи между тем не слишком меня забавляют. Нетерпеливо жду, когда засяду на зимний постой. Басаргин гулял по разным домам и еще холостой купил свой домишко; теперь пристроил и там живет довольно тесно. Мы часто видаемся.

Ивашевы много тебе велят сказать хорошего; Камилла Петровна расспрашивала меня о всех твоих домашних, – она живо помнит то время, когда исполняла должность твоего секретаря. Мы так все теперь рассеялись, что, право, тоскливо ничего не знать о многих. Бывало, все известия стекались в Петровское. В Тобольске я слышал о смерти Одоевского: он умер от болезни на Кавказе. Пожалуйста, любезный Оболенский, говори мне все, что узнаешь о ком-нибудь из наших, – я также буду тебя уведомлять по возможности. Не могу еще справиться с огромной моей перепиской. Надобно писать в разные страны, но не могу собраться – убийственные повторения, которых почти невозможно избежать, говоря многим лицам об одном и том же предмете.

Премилое получил письмо от почтенного моего Егора Антоновича; жалею, что не могу тебе дать прочесть. На листе виньетка, изображающая Лицей и дом директорский с садом. Мильон воспоминаний при виде этих мест! – С будущей почтой поговорю с ним. До сих пор не писал еще к Розену и не отвечал Елизавете Петровне.

Трудно высказать тебе состояние теперешнее моей души: многого мне недостает и все еще как-то не клеится. Ты знаешь, как я попал в Туринск? Annette назначила два места: этот город и Ялуторовск. Жребий, пал на Туринск, и она говорит, что могу перепроситься, если мне не нравится назначение. Ты можешь себе представить, что я покамест и не думаю искать перемены, как прежде не искал быть здесь. Все держусь старого моего правила: как можно меньше просить о чем-нибудь кого-нибудь. Одно, что попросил бы, это чтобы быть с тобой, – но и это не от меня  зависит. Обнимаю тебя крепко. Не забывай.

И. Пущин. 

28. И. В. Малиновскому и В. Д. Вольховскому

Туринск, 27 октября 1839 г. 

Сюда я приехал десять дней тому назад; все это время прошло в скучных заботах о квартире и т. п. От хлопот этих отдыхаю в кругу здешних моих товарищей: их трое – Ивашев, Анненков и Басаргин; двое первых давно женаты, а третий незадолго до моего приезда здесь женился. Я очень рад, что, расставшись недавно с большой моей сибирской семьей, нашел в уединении своем кого-нибудь из наших. В них для меня заключается все общество: можно разменяться мыслью и чувством. Верите ли, что расставания с друзьями, более или менее близкими, до сих пор наполняют мое сердце и как-то делают не способным настоящим образом заняться.

Новый городок мой не представляет ничего особенно занимательного: я думал найти более удобств жизни, нежели на самом деле оказалось. До сих пор еще не основался на зиму – хожу, смотрю, и везде не то, чего бы хотелось без больших прихотей: от них я давно отвык, и, верно, не теперь начинать к ним привыкать. Природа здесь чрезвычайно однообразна, все плоские места, которые наводят тоску после разнообразных картин Восточной Сибири, где реки и горы величественны в полном смысле слова. Эта разница поражает, когда постепенно от востока к западу приближаешься. Мое путешествие было осеннее, но я испытал и тут всю силу впечатления. Земля у нас уже покрыта снегом…

Благодарю тебя, любезный друг Иван, за добрые твои желания – будь уверен, что всегда буду уметь из всякого положения извлекать возможность сколько-нибудь быть полезным. Ты воображаешь меня хозяином – напрасно. На это нет призвания, разве со временем разовьется способность; и к этому нужны способы, которых не предвидится. Как бы только прожить с маленьким огородом, а о пашне нечего и думать.

Главное – не надо утрачивать поэзию жизни: она меня до сих пор поддерживала, – горе тому из нас, который лишится этого утешения в исключительном нашем положении.

Из Красноярска я привез тебе дружеское приветствие старого твоего однополчанина Митькова: он завелся домком и живет полным хозяином, – много мы с ним потолковали про старину, ты был на первом плане в наших разговорах…

29. И. Д. Якушкину

Туринск, 16 ноября 1839 г. 

Вы давно знаете, почтенный мой Иван Дмитриевич, что я уже месяц ваш сосед. Поджидал весточки от вас, но, видно, надобно первому начать с вами беседу, в надежде что вы [не] откажете уделить мне минутку вашего досуга, Вы должны быть уверены, что мне всегда будет приятно хоть изредка получить от вас словечко: оно напомнит мне живо то время, в котором до сих пор еще живу; часто встречаю вас в дорогих для всех нас воспоминаниях. Никак не думал, чтоб так тяжело было расставаться с тюрьмой и привыкать к новому быту поселенца. Дорогой я имел утешение обнять многих товарищей, которые все с прежнею дружбой встретили приезжего, минутного гостя.

С Трубецкими я разлучился в грустную для них минуту: накануне отъезда из Иркутска похоронили их малютку Володю. Бедная Катерина Ивановна в первый раз испытала горе потерять ребенка: с христианским благоразумием покорилась неотвратимой судьбе. Верно, они вам уже писали из Оёка, где прозимуют без сомнения, хотя, может быть, и выйдет им новое назначение в здешние края. Сестра мне пишет, что Потемкиной обещано поместить их в Тобольск. Не понимаю, почему это не вышло в одно время с моим назначением.

В Урике я много беседовал о вас с Муравьевыми и Вольфом. Все они существуют там старожилами. Нонушке теперь гораздо лучше: она совершенно большая девушка и чрезвычайно милая. Александр – жених и, вероятно, теперь соединил уже свою участь с участью m-lle Josephine. Это супружество решено было в мою бытность там. Миша, мой крестник, узнал меня и порадовал детскою своею привязанностию.

Как жаль мне, добрый Иван Дмитриевич, что не удалось с вами повидаться; много бы надобно поговорить о том, чего не скажешь на бумаге, особенно когда голова как-то не в порядке, как у меня теперь. Петр Николаевич мог некоторым образом сообщать вам все, что от меня слышал в Тобольске. У Михайлы Александровича погостил с особенным удовольствием: добрая Наталья Дмитриевна приняла меня, как будто мы не разлучались; они оба с участием меня слушали – и время летело мигом.

Что вам сказать о Туринске? – Я попал сюда потому, что сестра в просьбе своей назначила два города: Туринск и Ялуторовск – жребий пал на первый. Товарищи мои вам знакомы: теперь все трое женатые люди; стараются сколько возможно приучить меня к новому месту моего пребывания; но я еще не освоился с ним. Все это время нездоровится и не могу войти в обыкновенный ход занятий. Все хлопочу об устройстве уголка и хозяйства. Вы можете себе представить, как это все тоскливо человеку, который никогда не думал ни о чем, живя вечно в артелях. Надобно привыкнуть, поместиться en pension[155] нет возможности.

Пожалуйста, почтенный Иван Дмитриевич, будьте довольны неудовлетворительным моим листком – на первый раз. Делайте мне вопросы, и я разговорюсь, как бывало прежде, повеселее. С востока нашего ничего не знаю с тех пор, как уехал, – это тяжело: они ждут моих писем. Один Оболенский из уединенной Етанцы писал мне от сентября. В Верхнеудинске я в последний раз пожал ему руку; горькая слеза навернулась, хотелось бы как-нибудь с ним быть вместе.

Скоро ли к вам дойдут мои несвязные строки? Скоро ли от вас что-нибудь услышу? Говорите мне про себя, про наших, если что знаете из писем. Нетерпеливо жду вашего доброго письма. Приветствуйте за меня Матвея Ивановича. Обоим вам желаю всего приятного и утешительного.

Верный ваш И. Пущин. 

Все наши вам кланяются – большие и малые здоровы.

30 Е. П. Оболенскому

№ 3. Туринск, 1 декабря 1839 г. 

Вот месяц, что я к тебе писал отсюда, друг Оболенский; в продолжение этого времени, долгого в разлуке, ты, верно, мне сказал словечко, но я ничего не получал после письма твоего от 5 сентября, которым ты меня порадовал в Тобольске.

Не знаю, испытываешь ли ты то, что во мне происходит; только я до сих пор не могу привести мыслей своих в порядок. Чего-то сильно недостает: не раз мечтал об нашем соединении и сердечно хотел бы с тобой быть вместе. Если б ты мог как-нибудь это устроить, я думаю, мы оба были бы довольны. Даже скажу более: от тебя зависит выбор места в здешних краях; впрочем, дело не в том или другом городе, главное – чтобы быть нам соединенным под одной крышей. Любезный друг, это не слова, а искреннее мое желание, которого силу познал теперь более, нежели в Петровском, где мы были ежедневно неразлучны. Подумай о том, что я тебе говорю, и действуй через твоих родных, если не найдешь в себе какого-нибудь препятствия и если желания наши, равносильные, могут быть согласованы, как я надеюсь. Не могу простить себе, что не умел настоять при разлуке: она слишком тяжела, чтобы не постараться скорее прекратить ее. Тебе понятно мое чувство, ты не должен удивиться, прочитавши мое приглашение: я прошу более для себя, нежели для тебя, и потому уверен, что ты дружески отзовешься на мой голос.

Вот моя исповедь, когда-то узнаю, что ты ее выслушал? В исполнении моего желания не хочу сомневаться а все зависит от тебя.

В продолжение всего этого времени хлопочу и хвораю. Странное положение: ничего нет особенно значительного, а сам не свой. Нездоровье во всем мешает и все делаешь нехотя и оттого неудачно. Все здешние мои товарищи всячески стараются рассеять мою хандру, но до сих пор мы все не успеваем. Кажется, я прежде не был таков, и мне прескучно это глупое состояние. Нечто похожее на состояние Ивана Васильевича: ты можешь представить, как мне странно самому находить это сходство и не уметь пересилить себя. Это расположение отзывается и в письмах: пишу к родным по обыкновению, но не так, как бы хотелось, и им это прискорбно…

Басаргин в полном смысле хозяин. Завелся маленьким домиком и дела ведет порядком: все есть и все как должно. Завидую этой способности, но подражать не умею. Мысль не к тому стремится…

Верный твой друг И. Пущин. 

Ивашевы дружески тебе кланяются. К. П. с участием расспрашивает часто о всех твоих. Премилая старушка madame Ledantu.

31. Е. П. Оболенскому

№ 4. 12 генваря 1840 г., Туринск. 

…Существование мое здесь не представляет ничего любопытного – все время как-то нездоровится, и оттого недоволен своим расположением духа. На готовую землю пало грустное, сильное впечатление. Ты с участием разделишь горе бедного Ивашева. 30 декабря он лишился доброй жены – ты можешь себе представить, как этот жестокий удар поразил нас всех – трудно привыкнуть к мысли, что ее уже нет с нами. Десять дней только она была больна – нервическая горячка прекратила существование этой милой женщины. Она расставалась с жизнью, со всем, что ей дорого в этом мире, как должно христианке… Укрепившись причащением святых тайн, она с спокойною душой утешала мужа и мать, детей благословила, простилась с друзьями. Осиротели мы все без нее, – эта ранняя потеря тяготит сердце невольным ропотом. Ивашев горюет, но понимает свею обязанность к детям: она заставляет его находить твердость, необходимую в таких трудных испытаниях. Ему подает достойный пример почтенная madame Ledantu. Я с истинным уважением смотрю на ее высокую покорность воле провидения.

Второе твое письмо получил я у них, за два дня до кончины незабвенной подруги нашего изгнания. Извини, что тотчас тебе не отвечал – право, не соберу мыслей, и теперь еще в разброде, как ты можешь заметить. Одно время должно все излечивать – будем когда-нибудь и здоровы и спокойны.

Наконец, любезный друг, я получил письма от Марьи Николаевны. Давно мне недоставало этого утешения. Она обещает писать часто. Ты, верно, с Трубецкими в переписке; следовательно, странно бы мне рассказывать отсюда, что делается в соседстве твоем. Меня порадовало известие, что Сутгова матушка к нему начала снова писать попрежнему и обеспечила их будущность; это я узнал вчера из письма Марьи Казимировны – невольно тебе сообщаю старую весть, может быть, давно уже известную.

Скажи, каким образом, Вильгельм пишет на твоем листке? Или он переведен куда-нибудь? Видно, они расстались с братом. Бобрищевы-Пушкины нынешнюю зиму перейдут в Тобольск. Павел Сергеевич очень доволен этим перемещением: будет вместе с Фонвизиными, и брату лучше в этом заведении, нежели в Красноярске, а может быть, перемена места произведет некоторую пользу в его расстроенном положении.

Опоздал я сегодня беседой с тобой – надеюсь, что ты простишь нескладицу больного человека. Не хочется откладывать на неделю отправление. Будущий раз поговорю побольше. Говори мне о Горбачевском, от него нет ни строки: правда, и сам виноват, к нему не писал. Трудно, любезный Евгений, ко всем писать, а хочется про всех слышать. Спрашивай меня, когда замечаешь неполноту в письме. От Розена еще не имею ответа. Писал к нему по приезде сюда. Крепко обнимаю тебя. Пиши ко мне; что ты скажешь на мое письмо от 1 декабря? Басаргин дружески жмет тебе руку. Добрый друг – прощай. Надобно еще писать к Annette.

Твой И. Пущин. 

32. И. Д. Якушкину

Туринск, 19 генваря 1840 г. 

Доброе письмо ваше[156] от 15 декабря, почтенный мой Иван Дмитриевич, дошло до меня за несколько дней до Нового года, который мы здесь очень грустно встретили. Верно, молва прежде меня уже известила вас о несчастии в семействе Ивашева – он лишился доброй и милой Камиллы Петровны. 30 декабря она скончалась, после десятидневной нервической горячки. Вы можете себе представить, как этот жестокий и внезапный удар поразил нас всех. До сих пор не верится, что ее нет с нами; без нее опустел малый круг. Эта ранняя потеря набросила ужасную мрачность на все окружающее. 2 генваря мы отнесли на кладбище тело той, которая умела достойно жить и умереть с необыкновенным спокойствием, утешая родных и друзей до последней своей минуты. Вы с участием разделите с нами скорбное чувство. Ивашев с покорностию переносит тяжелую потерю; почтенная m-me Ledantu примером своим поддерживает его. Счастие для него и для сирот, что она здесь; ее попечения необходимы для всего семейства – я смотрю на нее с истинным уважением.

Благодарю вас, добрый Иван Дмитриевич, за все, что вы мне говорите в вашем письме. Утешительно думать, что мы с вами неразлучны; признаюсь, я бы хотел, чтоб мы когда-нибудь соединились в одном городке, мне бы гораздо лучше было; как-то здесь неудачно началось мое существование…

Наконец, получил я письма из окрестностей Иркутска: Марья Николаевна первая подала голос. Александр женился 12 ноября и счастлив, как обыкновенно молодой супруг в первое время. Особенно мне приятно было узнать, что матушка Сутгова опять в прежних с ним сношениях; со времени его женитьбы она перестала к нему писать – и это сильно его огорчало. – Бедный Сосинович умер от апоплексического удара в октябре месяце. Прощайте.

Иван Пущин. 

Товарищам в Ялуторовске мой поклон с лучшими пожеланиями.

33. Е. А. Энгельгардту

Туринск, 25 генваря 1840 г. 

Вы имеете полное право, почтенный друг Егор Антонович, быть недовольным мною: нужна испытанная ваша доброта, чтобы простить мне с лишком трехмесячное мое молчание, до сих пор не благодарил вас за письмо ваше на лицейском листке,[157] которое меня встретило в Тобольске. Взглянуть на эти знакомые места, вспомнить все, что так живо во мне, было истинное наслаждение. Часто я всматриваюсь в милый рисунок и мысленно беседую с вами и с теми, которые делили со мной впечатления молодости. Спасибо вам, от души спасибо за счастливую мысль навестить меня этою неожиданностью. Я перелетел к тому счастливому времени, когда начал питать к вам благодарное чувство, – оно навсегда останется моим утешением.

Вы давно уже знаете, что я худо начал мое новоселье в Туринске. Все это время нездоров самым неприятным образом; повидимому, все в порядке, но почти беспрерывно испытываю такое волнение и биение сердца, которые мешают и думать и заняться, как должно. Мною овладела какая-то мрачность; я ужасно не люблю этого состояния, тем более что оно совершенно мне несвойственно и набрасывает неприятную тень на все окружающие предметы. До сих пор умел находить во всех положениях жизни и для себя и для других веселую мысль, – теперь как-то эта способность исчезла; надеюсь, что это временный туман, он должен рассеяться, иначе тоска. Вот причина, почему так долго не говорил с вами. Трудно еще откладывать, хоть чувствую, что не могу представиться к вам в таком виде, в котором вы привыкли видеть вашего  Jeannot. Время даст мне возможность исправить то, что от меня зависит, – вы не поскучаете несвязными моими словами.

Скажите мой дружеский привет нашим друзьям Лицея – я недавно получил доброе письмецо от Вольховского, который чудесно действует в Каменке: они поселились там доброй семьей. Бывший предводитель часто наделяет меня иероглифами, которые я всегда с удовольствием разбираю. Пишите ко мне, когда «Земледельческая газета» даст вам досужную минуту. Не нужно вам говорить, что мне необходимо иногда слышать ваш голос; вы это знаете и, верно, по возможности, будете доставлять мне это утешение. Не перечитываю письма моего, боясь бросить его в печь. Вы снисходительно прочтете его и побраните за пустоту в голове: не обвиняйте только сердца, оно то же в верном вам друге.

И. Пущин. 

34. И. Д. Якушкину

23 февраля [1840 г., Туринск]. 

…26 генваря является ко мне городничий и показывает предписание губернатора, где сказано: спросить у г. И. Пущина объяснение на слова: рыба и пр. (я их подчеркнул карандашом), в которых может заключаться противузаконный смысл; отобранные сведения немедленно и прислать для освидетельствования памятника под названием рыба с первою почтою.[158]

Я объяснил со смехом пополам, послал нашу рыбу в Тобольск. Между тем, шутя, пересказал этот необыкновенный случай в письме к сестре. Пусть читают в канцелярии и покажут губернатору, что он не имеет права возвращать писем. Формально дела заводить не стоит…

И. П. 

35. П. Н. Свистунову[159]

[Туринск], 25 февраля 1840 г. 

Вчера прочел письмо ваше к Ивану Александровичу: с удовольствием пользуюсь случаем сказать вам, Петр Николаевич, несколько слов признательных в ответ на то, что ко мне относится. Не требуйте от меня изъяснений, но будьте уверены, что свидание наше в Тобольске навсегда оставило во мне приятное воспоминание. Сохраните то же впечатление, и мы тогда будем хорошо понимать друг друга – это главное в наших товарищеских сношениях, которые должны быть определены настоящим образом. Я видел вас с парома на последнем перевозе, как вы подъезжали к станции, и не имел никакой возможности еще раз обнять вас на разлуку. Проводник мой – настоящий альгвазил, поклонник г-на губернатора, надоел мне ужасно. Мне еще теперь жаль, что вы так хлопотали догнать меня и заботились о пирогах, до которых мне никакой не было нужды.

Прискорбно слышать, что вы нездоровы, – в утешение могу только сказать, что я сам с приезда сюда никак не могу войти в прежнюю свою колею: ужасное волнение при прежнем моем биении сердца не дает мне покоя; я мрачен, как никогда не бывал, несносен и себе и другим. Пускал из руки кровь, ставил пиявки, но пользы большой еще не вижу. Заняться ничем не могу настоящим образом, и вообще тоскливо проходит время. Туринск ничего не представляет занимательного для меня, ни с кем не знаком, хотя были приглашения. Кочевал на двух квартирах, теперь переселился en pension к Ивашеву в исполнение давнего приглашения доброй Камиллы Петровны, которая, видя хлопоты холостого моего, глупого хозяйства, непременно хотела меня от них избавить. Грустно, что она нас покинула; ее кончина, как вы можете себе представить, сильно поразила нас – до сих пор не могу привыкнуть к этой мысли: воспоминание об ней на каждом шагу; оно еще более набрасывает мрачную тень на все предметы, которые здесь и без того не слишком веселы.

Вообще я недоволен переходом в Западную Сибирь, не имел права отказать родным в желании поселить меня поближе, но под Иркутском мне было бы лучше. Город наш в совершенной глуши и имеет какой-то свой отпечаток безжизненности. Я всякий день брожу по пустым улицам, где иногда не встретишь человеческого лица. Женский пол здесь обижен природой, все необыкновенно уродливы.

Извините меня, что я не уведомил вас в свое время о получении Тьера – мне совестно было Тулинова заставить писать, и казалось, не знаю почему, что вы должны быть уверены в исправной доставке книг. Пожалуйста, поделитесь с нами, если у вас есть что-нибудь новое, любопытное. Пришлите продолжение «Débats» – они долго здесь гостили, и Ив. Ал. еще не прочел их – нет причины, чтоб он когда-нибудь кончил. Неимоверная медленность. Если нет случая, адресуйте с почтой Тулинову чрез вашего Демина. Мы все вам будем благодарны за книги – у нас бедность. Выписываем только «Петербургскую газету», «Сын отечества» и «Современник». Ивашеву присылают «Revue Etrangère» и обещают еще что-то. С этим чтением недалеко уедешь.

Переписка моя плохо идет – по болезненной пустоте моей головы. Не знаю, когда придет она в порядок, – я уже в Тобольске нехорошо себя чувствовал. Ожидаю весны – может быть, воздух излечит меня, теперь никуда не гожусь. Дайте мне скорей пример к выздоровлению, я постараюсь вам подражать. Жаль, что я не попал в Ялуторовск, – там, должно быть, живее. К Якушкину иногда пишу – губернатор ко мне придирается, видно за то, что глупо с нами поступил в Тобольске, – это иногда бывает. Когда-нибудь я вам расскажу забавный случай по случаю слова рыба  (название нашей карты с Якушкиным), которое было в моем письме, – рыбу мою требовали в Тобольск и вместе с нею возвратили мне письмо мое к Якушкину с замечанием не употреблять двусмысленных выражений, наводящих сомнение своею таинственностию, в письмах, если хочу, чтоб они доходили по адресам.

Все эти подробности я сообщил сестре, пусть канцелярия читает и бесится губернатор. Я рассказал это в виде шутки и довольно удачно. Кажется, он надеялся открыть какую-нибудь важную тайну – а ларчик просто открывался.

Прощайте, Петр Николаевич, обнимаю вас дружески. Поздравляю с новым неожиданным гостем, на этот раз не завидую вам. Если что узнаете об наших от Ив. Сем., расскажите: мысленно часто переношусь на восток. Имел известия от Волконских и Юшневских – вы больше теперь знаете. Я давно порадовался за Сутгофа – это Ребиндер устроил, объяснив матери обстоятельства, как они были.

Вряд ли Вадковский сюда будет – по письму Волконского от 14 генваря видно, что он остается в Кузьмине, а до обзаведения позволено прожить в Иркутске. Артамон переведен в Малую Разводную и также по болезни в Иркутске. Впрочем, вы все это расспросите у приезжего. Не ищите в этих несвязных строках ни слога, ни мыслей. Поздно, спешу и сам не знаю, что говорю. – Анненков вам больше говорит. Вы, верно, знаете что Мих. Александрович ожидает перевода на Кавказ; он мне секретно писал об этом. Горесть брата, потерявшего сына, побудила его искать случая увидеться с ним.

Мы часто здесь бываем вместе – это единственное мое общество, которое умножается еще тремя поляками, довольно скучными и пустыми людьми. Поклонитесь Фохту, когда он перестанет на вас дуться. Кончились страдания бедного нашего Краснокутского – я думаю, он решился умереть, чтоб избавиться от попечения Ивана Федоровича.

Верный ваш И. Пущин. 

36. Е. П. Оболенскому

 5. 29 февраля 1840 г., Туринск. 

Давно пора побеседовать с тобой, любезный друг Евгений; все поджидал твоего письма; наконец, пришедшая почта привезла мне твой листок от Нового года; благодарю тебя сердечно за добрые твои желания, в которых я нахожу старую, неизменную твою дружбу…

Не постигаю, почему ты так долго не получил моего письма отсюда тотчас по моем приезде: твои листки доходят до меня скорее, нежели мои к тебе; видно, знают, что я нетерпеливее тебя ожидаю их, – расстояние кажется одинаково. Во всяком случае, ты из них узнаешь больше или меньше, что со мной делается, и увидишь, что моя новая жизнь как-то не клеится, нездоровье мое сильно мне наскучает, я никак не думал, чтобы пришлось так долго хворать: прежде все эти припадки были слабее и проходили гораздо скорей. С лишним месяц, как я переселился к Ивашеву, – хозяева мои необыкновенно добры ко мне, сколько возможно успокаивают меня; я совершенно без забот насчет житейских ежедневных нужд, но все не в своей тарелке; занятия не приходят в порядок; задумываюсь без мысли и не могу поймать прежнего моего веселого расположения духа. Надеюсь, что оно. возвратится, иначе тоска.

Душевно рад, любезный друг, что ты живешь деятельно и находишь утешительные минуты в твоем существовании, но признаюсь, что мне не хотелось, чтоб ты зарылся в своей Етанце. Кто тебе мешает пристроить семью, о которой постоянно имел попечение, и перейти к Трубецким, где твое присутствие будет полезно и приятно…

Странный человек Кучевский – ужели он в самом деле не будет тебе отвечать, как бывало говаривал? Мне жаль, что я его не навестил, когда был в Иркутске: подробно бы тебя уведомил об его бытье; верно, он хорошо устроился. Борисовы сильно меня тревожат: ожидаю от Малиновского известия о их сестрах; для бедного Петра было бы счастие, если бы они могли к ним приехать. Что наш сосед Андреевич? Поговори мне об нем – тоже ужасное положение.

Как тюремная наша семья рассеялась и как хотелось бы об них всех подробно все знать.

Страдания бедного Краснокутского кончились: в начале нынешнего месяца он угас; существование его было так тяжело в продолжение десяти лет, что смерть – награда. Ты знаешь, что Барятинский в Тобольске, приехал туда больной – не знаю, каково теперь его здоровье; в Красноярске он целый месяц пролежал в постели. Воды, кажется, вместо облегчения ему повредили. Повало-Швейковский достиг Кургана; туда ожидают Щепина-Ростовского. Других переселений в наши края не слыхать. От Якушкина я получил одно письмо – он здоров и попрежнему занят неутомимо. Жалею, что мы не вместе с ним поселены: может быть, это было бы лучше…

Твой верный И. Пущин. 

37. М. А. Фонвизину[160]

[Туринск], 13 марта 1840 г. 

В двух словах скажу вам, почтенный Михаил Александрович, что три дня тому назад получил добрейшее письмо ваше с рукописью. От души благодарю вас за доверенность, с которою вы вверяете полезный ваш труд. Тут же нашел я, открыв письмо из Иркутска, и записочку доброго нашего Павла Сергеевича [Бобрищева-Пушкина]. Радуюсь вашему соединению…

Я думаю, что вы не попадете на Кавказ, если не будете сами просить, – кажется, это необходимое условие.[161]

Не постигаю, каким образом все наши в Минусинске вздумали вдруг решиться на такую меру. Это для меня странно, знаю только, что Беляевых сестры давно уговаривают надеть суму.

Пользуюсь случаем доставить вам то, что вы желали получить от меня. Кажется, случай верный, а другого не скоро дождешься в нашем захолустье.

Сообщенные вами новости оживили наше здешнее неведение о всем, что делается на белом свете, – только не думаю, чтобы Чернышева послали в Лондон, а туда давно назначаю Ал. Орлова, знаменитого дипломата новейших времен. Назначение Бибикова вероятно, если Канкрин ослеп совершенно.

Рад услышать, что желание Ивановского исполнилось, а еще более рад, что Данзас верен старой дружбе. Эти опыты не всегда удаются.

Не прощаю К. Карл, что она вас не навестила. Можно бы, кажется, проехать несколько верст лишних в память Петровского союза.[162]

Предполагаемое упорство в мнениях Вадковского может быть для него к лучшему – в Иркутске ему жизнь предстоит приятнее, но этот способ отказывать меня удивляет, почему он упорствует больше другого. Я думаю, они  сами не знают?

Вы, верно, слышали, что мне из Тобольска возвращено было одно письмо мое к Якушкину, после розысканий о рыбе.  Мою карту, которую мы так всегда прежде называли, туда возили и нашли, что выражения двусмысленны и таинственны. Я все это в шутках  описал сестре. Кажется, на меня сердится Горчаков, впрочем, это его дело…

Волнение мое не прекращается – вожусь с пиявками и порошками, – все надоело ужасно, сделался совершенный хроник.

Дружески приветствую Наталью Дмитриевну. Все наши вам кланяются.

Бобрищеву-Пушкину Ивашев скоро пошлет копию с образа спасителя, о котором давно П. С. просил его. Она готова, но Ивашев медлен больше, нежели прежде. Скоро Бобрищев-Пушкин должен получить от Юшневских остальную сумму? Душевно рад, что Якубовича дела поправились и что он действует не как простой потребитель.

Прощайте… В знак получения письменной тетрадки скажите, что Барятинский занимается попрежнему греческим языком. Я не сомневаюсь в верности доставления, но все-таки хочется иметь убеждение, что дошло. Будьте все здоровы и вспоминайте иногда искренно вас любящего и уважающего И. П. 

Пушкин простит, что я к нему особенно не пишу, – он знает меня хорошо и не взыщет с хворого бестолкового человека…

38. Е. П. Оболенскому

№ 6. 21 апреля 1840 г., [Туринск]. 

…Мне очень живо представил тебя Вадковский: я недавно получил от него письмо из Иркутска, в котором он говорит о свидании с тобой по возвращении с вод. Не повторяю слов его, щажу твою скромность, сам один наслаждаюсь ими и благословляю бога, соединившего нас неразрывными чувствами, понимая, как эта связь для меня усладительна. Извини, любезный друг, что невольно сказал больше, нежели хотел: со мной это часто бывает, когда думаю сердцем, – ты не удивишься…

Очень рад, что, наконец, Александр Лукич[163] отозвался из Тугутуя, – поздравь его и от меня на новоселье: понимаю, как тебе приятно получить его признательный голос и как ты радуешься его обзаведению. Насчет пособия, выдаваемого из казны, которого до этого времени ни он, ни другие не получают, я нисколько не удивляюсь, потому что и здесь оно выдается несколько месяцев по истечении года, за который следует. Странно, что деньги, необходимые для существования, не достигают своего назначения своевременно. Тяжело, любезный друг, подумать о многих из наших в финансовом отношении, а помочь теперь нет возможности; что бог даст вперед…

Ивашев обнимает тебя; ему, бедному, эти дни тяжелы грустным воспоминанием – она унесла с собой все земные радости. Не знаю, сказал ли я тебе, что мы с половины марта живем в новом его доме, который нас всех просторно помещает. У меня отдельные две большие комнаты, бываю один, когда хочу, и в семье, когда схожу вниз. Хозяева рады постояльцу, но этот последний не всегда приятный собеседник. Не знаю, буду ли в Туринске тем, что был прежде, – до сих пор все не то. Мне бы необходимо нужно было пользоваться советами Вольфа – верно бы, не так расхворался там. В ту же пору хоть бы и возвратиться в окрестности Иркутска: я писал об этом к Annette.

Прощай, любезный друг Оболенский, мильон раз тебя целую, больше, чем когда-нибудь. Продолжай любить меня попрежнему. Будь доволен неполным и неудовлетворительным моим письмом. Об соседях на западе нечего сказать особенного. Знаю только, что Беляевы уехали на Кавказ. Туда же просились Крюковы, Киреев и Фролов. Фонвизину отказано. – Крепко обнимаю тебя.

И. Пущин. 

39. М. А. Фонвизину[164]

28 апреля 1840 г., Туринск. 

Опять к вам, добрый и почтенный Михаил Александрович, с просьбою. Податель этого листка здешний мещанин Кудашев привез в Тобольск рекрута-наемщика. Помогите ему сдать этого молодца: при сдаче обыкновенно встречаются затруднения и издержки. Нельзя ли вам отклонить первые, если они найдутся, и избавить его от последних или по крайней мере, сколько возможно, уменьшить. Я говорю, как вы можете представить, об издержках противузаконных. Этот честный и уважаемый человек сколотился деньгами, чтобы нанять молодца за своих детей, славнейших ребят. Купцы, у которых двое старших в приказчиках, дали ему их жалованье вперед – иначе он должен бы был скрепя сердце расстаться с одним из кровных. Поговорите с ним, он вам все объяснит лучше меня, и вы с удовольствием будете его слушать – он человек очень неглупый.

Не извиняюсь, что преследую вас разного рода поручениями; вы сами виноваты, что я без зазрения совести задаю вам хлопоты. Может быть, можно будет вам через тезку Якушкина избавить этого человека от всяких посторонних расходов. Словом сказать, сделать все, что придумаете лучшим; совершенно на вас полагаюсь и уверен, что дело Кудашева в хороших руках.

Вообразите, что на прошедшей почте получил от Спиридова новое странное поручение: теперь уже не зовет в Тобольск за благодарностию, а просит, чтобы мои родные взяли Гленова сына из Нарвы, где он в пансионе, и определили в кадетский корпус. Странно и довольно трудно!

Скажите, видели ли вы нового астраханского прокурора, доволен ли он своим назначением? Верно, они по старому знакомству погостили у вас в Тобольске.

От Тулинова вчера узнал, что Степан Михайлович, наконец, асессор и начальник отделения; это известие истинно порадовало меня – по крайней мере он несколько теперь оперится и не так будет ему опасен наш Штейнгейль.

Гаюс мне писал из Омска несколько слов; надеюсь, что он у вас поболтал, – большой оригинал мой толстый двоюродный племянник!

Посылаю вам записки Andryane – вы и Наталья Дмитриевна прочтете с наслаждением эту книгу – кажется, их у вас не было. Если успеете – с Кудашевым возвратите, – я хочу их еще послать в другие места. Бобрищев-Пушкин, верно, также охотно их пробежит.

Ивашев третьего дня через Тулинова просил вас выслать сюда его деньги, за исключением двухсот рублей, которые вы отдадите Кудашеву; они ему следуют по счету Ивашева с Басаргиным.

У Басаргина родился на второй день праздника сын, именем Александр, – следовательно, в полном смысле слова наследник. Малютка не совсем что-то здоров и вряд ли будет жив – она его недоносила. Грустное происшествие в нашем захолустье – причем все в том же однообразии, начиная с меня. Кажется, я здесь не уживусь и чуть ли не отправлюсь в обратный путь, на восток. Без всяких шуток надобно серьезно лечиться у Вольфа – что-то необыкновенное во мне происходит. Писал к сестре, не знаю, успеет ли она это устроить. Это нигде не может сделаться, как в Петербурге.

Все это между нами до поры до времени. В престранном я положении; что ни делал, никакого нет толку. Таким образом, жизнь – не жизнь.

Пора обнять вас крепко, дружески, почтенный Михаил Александрович, добрую Наталию Дмитриевну приветствуйте за меня, Пушкину пожмите руку. Желаю вам от искреннего сердца всего приятного.

Верный ваш И. П. 

Все наши свидетельствуют вам дружеское почтение. Вы мне скажете словечко радостное с Кудашевым: ваше письмо мне всегда подарок.

Из Иркутска имел письмо от 25 марта – все по-старому, только Марья Казимировна поехала с женой Руперта лечиться от рюматизма на Туринские воды. Алексей Петрович живет в Жилкинской волости, в юрте; в городе не позволили остаться. Якубович ходил говеть в монастырь и взял с собой только мешок сухарей – узнаете ли в этом нашего драгуна? Он вообще там действует – задает обеды чиновникам и пр. и пр. Мне об этом говорит Вадковской.

40. И. Д. Якушкину[165]

28 мая 1840 г., Туринск. 

…Анненковых видно иногда, – они живут гораздо тише, нежели в Петровском, никаких индейских историй нет; но вообще все это ужасная проза.

Басаргин больше всех хлопочет и устраивает свои дела. Женитьба его гораздо удачнее Сутгофа. Он доволен своим существованием – это главное его достоинство…

Не удивляюсь перемене фронта в Беляевых – это почти общая участь энтузиастов, как они: никогда нет благоразумной середины с похвальными порывами. На Петра я мало и прежде надеялся, досадно за Александра. Не худо, что вы им отпели проповедь – авось за Уралом будут сколько-нибудь пристойными представителями распадающейся нашей лавочки. Вообразите, что Киреев потому спешит на Кавказ, что туда отправились Беляевы. Кажется, это не из последних нервических припадков. Не могу представить себе Александра Крюкова с чашечкой – туда же стремящегося… Все это тоска…

В Урике я с Ф. Б. много толковал про вас – от него и Кар. Карловны получал конфиденции. Как-то у них идет дело с Жозефиной Адамовной, молодой супругой Александра? Много от нее ожидать нельзя для Нонушки. Она недурна собой, но довольно проста и, кажется, никогда наставницей не может быть…

Наш разъезд из тюрьмы в финансовом отношении был необыкновенно удачен: все нуждавшиеся в пособии получили по 1150 р. каждый. Знакомый вам казначей[166] удачно все устроил: все ахали, соберутся ли долги? Все было собрано к развязке, все получили наличными деньгами сполна, и сверх того осталось 2800 р., которые я отдал Сутгофу и Юшневскому на подъем, с тем чтобы они их выслали тем, которые из других разрядов не получили того, что наши ветераны. Недавно получил известие, что и это исполнено…

Свои дела устроил благодаря добрым родным, которые прислали маленький мильон на расплату вечно существующих долгов…

Вы узнаете меня, если вам скажу, что попрежнему хлопочу о журналах, – по моему настоянию мы составили компанию и получаем теперь кой-какие и политические и литературные листки. Вы смеетесь моей страсти к газетам и, верно, думаете, что мне все равно, как, бывало, прежде говаривали… Книгами мы не богаты – перечитываю старые; вообще мало занимаюсь, голова пуста. Нужно сильное потрясение, душа жаждет ощущений, все окружающее не пополняет ее, раздаются в ней элегические аккорды…

Бедный Борисов в плохих – Андрей бушует и уже раз его привозили в Верхнеудинск, чтобы оставить в больнице, но Петр опять выпросил и теперь сам со всеми прекратил сношения, ни к кому не пишет; я боюсь, чтобы это положение не подействовало и на него, чтобы он не пустил себе пули в лоб.

Андреевич в больнице под надзором; сначала пускали ходить, но он всякий день покупал мильон товаров и не платил денег. Должны были поставить сторожа… Первое слово Якова Максимовича в Удинске было, что мы его обокрали и разорили. Кажется, невозвратно потерян…

Верная моя Annette строит надежды на свадьбу наследника,[167] писала ко мне об этом с Гаюсом, моим родственником, который проехал в Омск по особым поручениям к Горчакову; сутки прожил у меня. Спасибо, что завернул: мы с ним наговорились досыта, но все мало – только раздражило это минутное свидание с человеком, который всех моих видел и в Паричах был у Михаилы…

Я думаю, что наши близкие ожидают чего-нибудь от этого торжества, но мне кажется, ничего не может быть, хотя по всем правилам следовало бы, в подражание Европе, сделать амнистию. У нас этого слова не понимают. Как вы думаете, что тут выкинет наш приятель? Угадать его мудрено, Н. П., как медведь, не легко сказать, что он думает.[168]

Как вам понравилась причина отказа Мих. Александровичу? Если б не он сам мне написал, я бы не поверил. Я почти предсказывал Фонвизину, что его не пустят, если он сам не напишет форменного письма со всеми условленными фразами; я видел образчик этого у С. Г. Болконского], которому Александр Раевский его прислал. Ужасно на это решиться…

Очень бы желал, чтоб Михаил Александрович выписал меня в Тобольск, – может быть, тамошний врач помог бы мне…

Вы, верно, знаете, что Семенов, наконец, асессор и начальник отделения с 3500 р. жалования. Чижов также произведен в прапорщики и правит должность старшего адъютанта в штабе. Мне все это пишет мой племянник Гаюс из Омска…

Семенов сам не пишет, надеется, что ему теперь разрешат свободную переписку. Вообразите, что в здешней почтовой экспедиции до сих пор предписание – не принимать на его имя писем; я хотел через тещу Басаргина к нему написать – ей сказали, что письмо пойдет к Талызину. Городничий в месячных отчетах его аттестует, как тогда, когда он здесь находился, потому что не было предписания не упоминать о человеке, служащем в Омске. Каков Водяников и каковы те, которые читают такого рода отчеты о государственных людях?

Верный ваш И. П. 

41. А. П. Барятинскому[169]

[Туринск], 10 июня [1840 г.]. 

Любезный Александр Петрович, я отправил твое письмо к брату. Не знаю, будет ли успех, – желаю искренно, чтоб дела твои поправились. Я не знаю, знаком либрат с Бобринским, – от него никогда не слыхал об этом знакомстве. Я просил его постараться устроить. Во всяком случае, Николай уведомит, чем кончилось дело.

Скажи Павлу Сергеевичу, что я сегодня не могу ответить на его письмо с Степаном Яковлевичем. Впрочем, я к нему писал в прошедшую субботу с Погодаевым – мое письмо было как бы ответом на то, которое теперь получил от него. С Погодаевым я послал для Натальи Дмитриевны облатки, в переплете «Наль и Дамаянти» и газеты Петру Николаевичу от Матвея.

Евгений вместе со мной жмет тебе руку. Мы здесь живем спокойно, вдали от вашего губернского шума. Может быть, зимою, если позволят власти, я побываю у вас.

Степан Яковлевич привез два экземпляра произведения Кюхельбекера Нашла коса на камень [170] с надписью самого автора мне и Оболенскому. Попроси Павла Сергеевича, чтобы он объяснил, откуда явились к нему эти творения – верно, он их нам прислал. Я в 39-м году в Иркутске купил эту фарсу и там ее оставил. Никак не воображал, чтобы опять явилась ко мне эта пустая книжонка бедного нашего метромана Вильгельма.

Между тем прощай – сегодня много листков отправляю, а время отхода почты уже приближается.

Будь здоров.

Твой И. П. 

10 июня.

Сегодня же отправляется и твое письмо в Петербург.

42. И. В. Малиновскому

[Туринск], 14 июня 1840 г. 

…Последняя могила Пушкина! Кажется, если бы при мне должна была случиться несчастная его история и если б я был на месте К. Данзаса, то роковая пуля встретила бы мою грудь: я бы нашел средство сохранить поэта-товарища, достояние России, хотя не всем его стихам поклоняюсь; ты догадываешься, про что я хочу сказать; он минутно забывал свое назначение и все это после нашей разлуки…

43. М. А. Фонвизину[171]

14 июня 1840 г., Туринск. 

Сегодня писал к князю и просил его позволить мне ехать в Тобольск для лечения – нетерпеливо жду ответа в надежде, что мне не откажут в этой поездке. До того времени, если не сделается мне заметно хуже, думаю подождать с порошками, присланными Павлом Сергеевичем. Если же почему-нибудь замедлится мое отправление, начну и здесь глотать digitalis, хотя я не большой охотник до заочного лечения, особенно в такого рода припадках, которым теперь я так часто подвергаюсь.

Как вы поживаете, почтенный Михаил Александрович? Давно нет от вас известия. Надеюсь, что вы и добрая Наталья Дмитриевна здоровы и сколько возможно пользуетесь приятностями короткого сибирского лета. У нас теперь жаркое время, большею частью дождливое; однако это не мешает мне по вечерам в прохладные часы ходить по окрестностям нашего городка. Движение на чистом воздухе несколько успокоивает мое волнение. Днем большей частию дома чем-нибудь занят: нахожу развлечение в детях Ивашева; Машенька премиленькая девочка, очень умна и меня занимает. Меньшая ее сестричка Верочка преуморительная пышка, не говорит еще, не ходит, но жестами и ползком все выражает и всюду пробирается. Часто навещает мое уединение, мы с ней в большой дружбе. Петруша больной мальчик, вот уже три года ему, не может двигаться, в сильной степени английская болезнь. Жаль его, бедного, а помочь нечем здесь; делают все, что можно, пользы большой нет. Авось с годами укрепятся его силы, пока будет владеть ногами. Странно, что на лицо он чрезвычайно свеж, чего я обыкновенно не замечал в детях, подверженных этой болезни, Марья Петровна занимается огородом и цветами – большая до них охотница и знает хорошо это дело.

Извините меня пред добрым Бобрищевым-Пушкиным, что я сегодня не пишу к нему особо: он уверен, что я вполне чувствую и ценю его дружеское участие, не будет на меня сердиться, что я по вторичному его настоянию не начинаю еще предлагаемого курса лечения.

Авось мы свидимся, почтенный Михаил Александрович, душевно желал бы иметь это удовольствие и найти у вас в Тобольске здоровье, которого утрата сильно преследует меня здесь.

На случай приезда моего вы потрудитесь приискать мне квартирку в вашем соседстве; я не хочу и не смею вас беспокоить моим постоянным присутствием. Это значило бы злоупотреблять вашей добротой; у Бобрищева-Пушкина также не думаю поместиться: верно, у них и без меня довольно тесно. Вы прежде меня узнаете, будет ли мне дано позволение ехать, и тогда приищите мне уголок; я неприхотлив, как вам известно, лишь бы найти добрых, тихих хозяев, что, впрочем, не всегда легко.

Последние известия из Иркутска у меня от 3 мая: М. Н. мне пишет обо всем,[172] рассказывает о посещении в Оёк, в именины Лизы была у них с детьми и хвалит новый дом Трубецких, который на этот раз, как видно из ее описания, не соображен по теории Ноева ковчега. Все там здоровы и проводят время часто вместе.

Прощайте, добрый Михаил Александрович, дружески приветствуйте от меня Наталью Дмитриевну. Крепко обнимаю вас мысленно в надежде скоро лично это сделать.

Пожмите руку Пушкину и поклонитесь Барятинскому.

Все наши посылают вам и Наталье Дмитриевне поклоны.

Искренно преданный вам И. Пущин. 

Скажите П. С, что я не намерен более путешествовать в известном вам фаэтоне – найду что-нибудь поспокойнее для моей преждевременной старости.

44. Е. П. Оболенскому

№ 8. Туринск, 27 июня 1840 г. 

Прошел месяц, любезный друг Евгений, что я побеседовал с тобой… Скоро уже год, что мы поцеловались на Селенге. Глотал я тогда горячие слезы, они у меня на сердце, пока не брошусь в твои объятия… Пожалуйста, приезжай – вместе нам будет легче, если не должно быть совсем хорошо, что очень трудно в нашей жизни, испещренной различными необыкновенностями… С тобой возвратится ко мне спокойствие духа, которое – важное условие в болезни моей.[173] Для излечения я прошусь на время в Тобольск… Там, по словам Бобрищева-Пушкина, есть опытный, хороший доктор, который, может быть, найдет возможность помочь мне чем-нибудь вдобавок к гидропатии, которою я теперь себя неутомимо лечу…

Брат Петр на Кавказе; поехал по собственному желанию на год в экспедицию. Недавно писал ко мне из Прочного Окопа, где приняли его Нарышкины с необыкновенною дружбою: добрый Мишель чуть не задушил его, услышав голос, напоминающий меня. Теперь они все в горах, брат в отряде у Засса…

Не думай, однако, чтобы я разбогател; как-то имею дар всегда быть без денег…

Твой верный И. Пущин. 

45. Е. И. Трубецкой

28 июня 1840 г., [Турингк]. 

Две недели, как получил, добрая Катерина Ивановна, прямое письмо ваше от 25 мая с листками из Итанцы. Тотчас не благодарил вас за доброе ваше дружеское участие, ожидая от сестры ответа на мое намерение перебраться к вам как будто восвояси. Последняя почта привезла мне ожидаемое письмо. Увы! кажется не быть мне у вас. Сестра находит это невозможным: видно, надобно просить самого Никса и она не решается; между тем по словам ее заметно, что она просит меня повременить в каких-то надеждах на свадьбу, – они все там с ума сошли на этом пункте, от которого, признаюсь, я ничего не ожидаю. Хотя и не мудрено, чтобы сделали что-нибудь. Вот каким образом мне теперь невозможно настаивать, особенно узнавши, что Оболенский писал в мае об Туринске. Я с прошедшей почтой сказал сестре, чтобы она там на этот счет хлопотала у Дубельта. Если же узнаю, что Евгения мне не дадут, то непременно буду пробовать опять к вам добраться, – покамест нет возможности думать об этом соединении, и, пожалуйста, не говорите мне о приятном для меня свидании с вами и с вашими соседями. Эта мысль преследует меня больше, нежели бы должно: благоразумие велит помириться с разлукой, которая для меня тяжела с первой минуты.

Листки Оболенского необыкновенно взволновали меня – согласен с Сергеем Петровичем, что непременно должно вытащить его из Итанцы: видно, он болен, как и я. Мало имею надежды, чтоб сюда перевели, но по крайней мере вы успеете в случае отказа перевести его к себе. Денежные дела меня не беспокоят, они устроятся, как все, что деньгами можно кончить, но существование его там в одиночестве так не должно продолжаться; я многих выражений истинно не понимаю – он в каком-то волнении, похожем на то, что я ощущаю при биении моего сердца…

Признаюсь, вызывая его сюда, я не об одном себе думаю, он угадал истинное основание моего желания. Давно уже по его письмам видел, что он не на месте и что вы и Марья Николаевна преследуете его и гоните сюда. Первое мое приглашение было написано 1 декабря, также вдруг за полчаса до отсылки писем к городничему. Что из всего этого выйдет, право, не знаю.

Через месяц я буду в Тобольске, просил генерал-губернатора позволить мне туда переехать на время для излечения болезни. Фонвизин уведомил меня, что не будет отказа, и ужасно приглашает побывать у них, – я с удовольствием туда отправлюсь, может быть, Дьяков, тамошний хваленый доктор, что-нибудь хорошего со мной сделает, во всяком случае будет маленькое развлечение от туринской хандры, которая как-то поселилась во мне с здешним воздухом и делает меня равнодушным ко всем прелестям города. Впрочем, с наступлением лета мне несколько лучше: ванны и холодная вода, которую пью без пощады, несколько убавляют внутреннее мое трепетание. Не с кем мне здесь ходить, как бы хотелось – все женатые как-то заленились, partie de plaisir[174] не существуют…

Annette советует мне перепроситься в Ялуторовск, но я еще не решаюсь в ожидании Оболенского и по некоторой привычке, которую ко мне сделали в семье Ивашева. Без меня у них будет очень пусто – они неохотно меня отпускают в Тобольск, хотя мне кажется, что я очень плохой нынче собеседник. В Ялуторовске мне было бы лучше, с Якушкиным мы бы спорили и мирились. Там и климат лучше, а особенно соблазнительно, что возле самого города есть роща, между тем как здесь далеко ходить до тени дерева…

Об Нарышкиных имею известие от брата Петра из Прочного Окопа, – Нарышкин чуть было не задушил его, услышавши знакомый ему мой голос. Родственно они приняли моего Петра, который на год отправился по собственному желанию в экспедицию. Теперь они все в горах. Талызин уехал в Петербург и, кажется, не воротится, я этому очень рад. При нем я бы не поехал по приглашению Фонвизина.

Верно, вы от Ивана Сергеевича слышали историю о рыбе, то есть о географической карте, которую мы с Якушкиным чертили в Петровском. За это на меня гонение от губернатора – вероятно, Якушкин рассказал Персину это важное событие. Мне жаль, что Персии не видал моих родных и не заехал сюда…

Официальные мои письма все, кажется, к вам ходят через Петербург – с будущей почтой буду отвечать Сергею Григорьевичу, на днях получил его листок от 25 – го числа[175] – он в один день с вами писал, только другой дорогой. Ваших милых деток часто вспоминаю. Марья Николаевна говорит, что Зиночка в большой дружбе с Нелинькой; воображаю их вместе, воображаю всех вас в семейном вашем кругу, только не умею себе представить новой сцены.

Читали ли вы Les mémoires d'Andryane;[176] если нет, скажите – я вам перешлю, все с удовольствием прочтут эту замечательную книгу.

Сегодня прощайте, добрая Катерина Ивановна, может быть, завтра еще…

46. И. Д. Якушкину[177]

11 июля 1840 г., [Туринск]. 

…Пользуюсь случаем послать вам записки Andryane и «Историю революции» Тьера, хотя вы не отвечали мне, хотите ли их иметь… Тьер запрещен русской цензурой и здесь тайно: он уже был и в Омске, и в Тобольске, и в Кургане у Свистунова…

16-го. Сейчас приехал нарочный из Тобольска с разрешением моей поездки: послезавтра отправляюсь из Туринска… Спасибо Мих. Александровичу, он действует для меня; Горчаков 13-го приехал в Тобольск, а 14-го отправлен урядник с бумагой…

Верный ваш И. П. 

…P. S.  Энгельгардт мой почтенный поручает мне доставить ему сведения о Туринске для земледельческой его газеты. К сожалению, я на отъезде получил его письмо и вряд ли что-нибудь соберу. Нельзя ли вам что-нибудь сказать о Ялуторовске в статистическом, агрономическом и этнографическом отношении. Я ему перешлю ваш труд, и он будет благодарен за любопытную статью. Можно прибавить кой-какие исторические сведения. Басаргин обещает прислать мне в Тобольск материалы.[178] Сделайте то же на досуге.

47. Е. А. Энгельгардту

19 июля 1840 г., Туринск. 

На прошедшей неделе не удалось мне, почтенный и добрый друг мой Егор Антонович, поблагодарить вас за ваше мартовское письмо, которое долго странствовало; через Иркутск, наконец, оно дошло до меня, и я насладился вашею беседою; рано или поздно она всегда для меня истинное утешение. Спасибо вам за дружеские ваши советы – исполнением постараюсь доказать, что я умею ценить ваше доброе ко мне участие. Мне очень жаль, что не прежде получил ваши листки, – теперь я отправлюсь в Тобольск, куда просился съездить для советов с медиком, и вряд ли буду иметь возможность исполнить ваше желание насчет описания Туринска. Не обещаю; но если из собранных некоторых сведений и из того, что Басаргин мне обещает туда переслать, выйдет нечто путное и достойное вашего внимания, то непременно доставлю вам все ценное, и вы тогда увидите, годно ли оно для вашей газеты. 

Я не писатель и очень строг в этом отношении, особенно к самому себе. Надобно говорить дельно или ничего не говорить – и самый предмет должен быть некоторой особенной занимательности. Не совсем уверен, чтобы Туринск этим отличался: в свое время вы сами будете об этом судить.

Пожалуйста, присылайте мне что-нибудь дельное, любопытное для перевода; с уверенностью, что этот труд может быть полезен, я охотно примусь за него. Желал бы очень чем-нибудь содействовать лицейскому вашему предприятию[179] – денежных способов не имею, работать рад, если есть цель эту работу упрочить, без этой мысли нейдет на лад. Вы справедливо говорите, что у меня нет определенного занятия, – помогите мне в этом случае, и без сомнения урочное дело будет иметь полезное влияние и на здоровье вместе с гидропатией, которая давно уже в действии. Я сам с давних пор признаю целебность чистой холодной воды – теперь усилил приемы и наружно и употребляю ежедневно…

И. Пущин. 

48. Е. П. Оболенскому

№ 10, 4 сентября 1840 г., Тобольск. 

…Барятинский давно собирается к тебе писать, но все как-то не соберется. Он тебе дружески кланяется. Положение его совершенно то же, что и прежде: безгласен, как буква «ъ». Финансовые его обстоятельства также не в блестящем виде. Живет вместе с Бобрищевым-Пушкиным, который хозяйничает за него и за себя; при малых своих способах он всегда умеет сводить концы с концами. Не всем нам дано это искусство, как я убеждаюсь из собственного своего опыта. Пожалуйста, соединись скорей со мной, я себя отдам тебе в полное управление; ты, верно, теперь научился распоряжаться; разбогатеем, по крайней мере не будем записывать с минусом, как иногда со мной бывает при всем желании и решимости действовать иначе.

Сейчас заходил ко мне Михаил Александрович и просил написать тебе дружеской от него поклон. С Натальей Дмитриевной я часто вспоминаю тебя; наш разговор, чем бы ни начался, кончается тюрьмой и тюремными друзьями. Вне этого мира все как-то чуждо. Прощай, любезный друг! Дай бог скорее говорить, а не переписываться.

Верный твой И. Пущин. 

Сегодня получил от Annette письмо, 12 августа; она говорит, что послан запрос в Иркутск об моем переводе и соединении с тобой, любезный друг. Теперь можно спокойно ожидать к зиме разрешения, – вероятно, на Ангаре дадим друг другу руку на житье!

49. И. Д. Якушкину[180]

[Тобольск],  5 сентября 1840 г. 

…Дьяков говорит, что это хроническое воспаление сердца, с которым неразлучны припадки ипохондрии. Она-то хуже всего…[181]

Пусть все желающие прочтут Тьера. Понимаю, что вы им наслаждались.

50. И. Д. Якушкину

[Туринск], 17 генваря 1841 г. 

Как сон пролетели приятные минуты нашего свидания. Через 24 часа после того, как я взглянул в последний раз на вас, добрый мой Иван Дмитриевич, я уже был в объятиях детей и старушки Марьи Петровны. Они все ожидали меня как необходимого для них человека. Здесь я нашел Басаргина с женой: они переехали к нам до моего возвращения. Наскоро скажу вам, как случилось горестное событие 27 декабря. До сих пор мы больше или меньше говорим об этом дне, лишь только сойдемся.

Вечер кончился обыкновенным порядком. Ивашев был спокоен, распорядился насчет службы в кладбищенской церкви к 30-му числу, велел топить церковь всякий день. Отдавши все приказания по дому, пошел перекрестить сонных детей, благословил их в кроватках и отправился наверх спать. Прощаясь с Марьей Петровной, сказал, что у него болит левый бок, но успокоил ее, говоря, что это ничего не значит. Между тем, пришедши к себе, послал за доктором – и лег в постель. Через полчаса пришел Карл. Тронул его пульс – рука холодная и пульс очень высок. Карл пошел в комнату возле – взять ланцет. Возвращается и видит Ивашева на полу. В минуту его отсутствия Ивашев привстал, спустил с кровати ноги и упал без чувств. Тут был Федор, который вместе с одной женщиной приготовлял бинт для кровопускания. Они не успели его поддержать, так это было мгновенно. Бросают кровь, кровь нейдет. Трут, качают – все бесполезно: Ивашев уже не существует.

Между тем пришел Басаргин, которого успели позвать, когда Ивашев послал за лекарем. Он, видя эту картину, спрашивает, ничего не понимая: «Ивашев, что с тобой?» Ответу нет. Глядит – вся левая сторона головы и грудь покрыты синими, багровыми пятнами. Карл плачет. Весь дом на ногах. Марья Петровна совсем синяя стоит над телом – так ее застает Прасковья Егоровна, прибежавшая с мужем. Увели старуху в ее комнату. Наверху покойник, внизу сонные дети и плачущая старуха пред образом на коленях. Все это было между девятью и десятью часами. Приезжают городничий, лекарь, городовой и стряпчий. Сначала хотят вскрывать тело, но Басаргин говорит, что никак этого не позволит. Достаточно наружных признаков, показывающих апоплексический удар. Полиция уходит. Всю ночь тревога в доме. Не нужно этого описывать, вы можете себе представить, что тут происходит.

Утром Машеньку с Петей переводят к Басаргину: он с женой переезжает сюда. Пишет в Тобольск, чтоб я скорее приехал; пишет к родным Ивашева через одного их приятеля, который должен их приготовить к этой ужасной вести. Одним словом, 30 декабря вместо поминок Камиллы Петровны в тот самый час, как она скончалась, хоронят Ивашева, который сам для себя заказал обедню.[182]

Теперь вы спросите, что же делается у нас? Грустная печать на всем, но я нашел все гораздо лучше, нежели ожидал, теперь спокойнее, нежели был, когда услышал среди вас о том, что здесь случилось.[183] Дети необыкновенно ко мне привязаны: с Машенькой всякое утро занимаюсь, Петя и Верочка беспрестанно со мной. Верочка уверяет, что меня узнала. По крайней мере бросилась ко мне, когда я вошел, и они все мне приготовили пирожки и ждали с часу на час. С Марьей Петровной поплакали. Она спокойнее несколько, здоровье ее хорошо. Я поселился возле них, чтоб быть ближе. Верх пуст. Дай бог, чтоб все шло, как теперь, пока не придет позволение сиротам возвратиться к родным: не могу думать, чтоб в этом отказали.

С Завьяловым писал Фонвизиным, Бобрищеву-Пушкину и Черепанову по известному вам делу.

Останься я день в Тобольске, мы с вами бы не увиделись. Почта туда должна была прийти на другой день моего выезда. Не стану говорить вам, как свидание мое с вами и добрым Матвеем Ивановичем освежило мою душу, вы оба в этом уверены без объяснений. У вас я забыл рубашку, значит скоро опять увидимся. Пока дети здесь, я не тронусь, а потом не ручаюсь, чтоб остался в Туринске.

С нынешней почтой пишем в Екатеринбург, чтоб к памятнику прибавили другую надпись. Зимним путем он будет перевезен – весной поставим и памятник по рисунку самого Ивашева. Не часто бывают такие случаи в жизни.

Скоро будет отсюда случай к вам, я к тому времени приготовлю все, что мне поручали в Ялуторовске. С почтой невозможно отправить заветных рукописей. По-моему бы и можно, но вы будете называть меня неосторожным человеком, и я не хочу в мои преклонные лета заслужить такого мнения.

Басаргин в восторге, что я приехал. Вчера он пере» брался домой, но всякий день бывает.

Я сделал визиты тем, которые у меня были. Теперь примусь за переписку Паскаля (половина у Бобрищева-Пушкина). Много еще надобно кой-куда написать.

Сейчас отправляемся в церковь – уже 21 день новой могиле.

Прощайте, добрый друг. Крепко обнимите за меня Матвея Ивановича, поцелуйте руку Марье Константиновне, приласкайте деток, если они меня помнят еще. Евгения поцелуйте, когда он приедет к вам утром, – я его рожищу никак не забуду. Пожалуйста, уведомляйте меня о магнетизме, об Оленьке (honni soit qui mal y pense[184]). Не прощаю себе, что я ее не видал, – не знаю, какое-то чувство меня остановило просить вас об этом. Красавице вашей хозяйке и благодарения и приветствия. Я ее жду к себе в Ирбитскую ярмарку.

Почтенному отцу Степану скажите все, что можете лучшего от меня. Встреча таких людей, как он, во всех отношениях приятна и утешительна. Не давайте ему хворать.

Разбирайте, как знаете, мои клетки.[185] Отыщите в них только то чувство, которое без выражения существует, – больше ничего не желает верный вам П.

Все наши посылают вам дружеские поклоны. Не перечитываю письма; дополните смысл, где его не будет доставать.

51. Е. П. Оболенскому

№ 14. 17 генваря 1841 г., Туринск. 

Опять из Туринска приветствую тебя, любезный, милый друг Евгений. Опять горестная весть отсюда: я не застал Ивашева. Он скоропостижно умер 27 декабря вечером и похоронен в тот самый день, когда в прошлом году на наших руках скончалась Камилла Петровна. В Тобольске это известие меня не застало: письмо Басаргина, где он просил меня возвратиться скорее, пришло два дни после моего отъезда. В Ялуторовске дошла до меня эта печальная истина – я тотчас в сани и сюда…

Ты невольно спрашиваешь, что будет с этими малютками? Не могу думать, чтобы их с бабушкой не отдали родным, и надеюсь, что это позволение не замедлит прийти. Кажется, дело просто, и не нужно никаких доказательств, чтобы понять его в настоящем смысле. Не умею тебе сказать, как мне трудно говорить всем об этом печальном происшествии…

У меня здесь часть Паскаля, доставшаяся на мою долю переписать, – рукописи с нашими помарками никто, кроме нас, не поймет.

Прощай, любезный Евгений, – это письмо несколько замедлит, из Туринска дорога дальше, но к тебе всегда одинаково близок твой друг И. Пущин. 

Нарышкин, говорят, произведен из унтер-офицеров в юнкера. Это какое-то новое постановление для разжалованных – я его не понимаю, а потому не сужу.

52. Н. Д. Фонвизиной[186]

27 февраля [1] 141 г. Туринск. 

…Примите это произведение, как оно есть, и ожидайте скоро ящики, которые будут лучше сделаны. Тут не будет препятствия со стороны духовенства, которого влияния я не в силах уничтожить.[187]

В воскресенье меня в два часа утра приятным образом разбудил Гаюс, мой племянник… Главное приятное известие, что матушка здорова, то есть в том хорошем положении, которого мы лучше желать не смеем… Батюшка посылает мне золотые часы с репетицией и двумя новомодными золотыми цепочками, какую-то пару платья в 350 р. и какой-то знаменитый архалук – денег нет! Это точно странно. Annette говорит, что деньги пришлют и что я должен уважить страсть нашего старика к часам, которых у меня теперь трое. Со временем, вероятно, будет мильон, и я буду заводить репетиции, когда придут за деньгами… Знаю, что все глупые денежные дела устроятся, но хотелось бы, чтоб скорее это кончилось… Хорошо бы, если бы Бобрищев-Пушкин прислал скорее Паскаля, – я уже две недели, как отправил ему мой пай. Только мне кажется, что он запоздал своей работой…

53. Н. Д. Фонвизиной[188]

[Туринск], 11 марта 1841 г. 

…В чувствах моих не стану также вас уверять: если вы до сих пор сомневаетесь в заветной моей дружбе, то никогда не надеюсь вас в ней уверить…

Странно, что С. Г. говорит о Каролине Карловне: «К. К. неожиданно нагрянула, пробыла несколько часов в Урике и теперь временно в Иркутске sans feu, ni lieu pour le moment».[189] Не понимаю, каким образом тетка так была принята, хоть она и не ожидала отверзтых объятий, как сама говорила в Ялуторовске…

Марья Петровна благодарит вас за письмо. Старушка, ровесница Louis Philippe, очень довольна, что работа ее вам понравилась, и ей несколько приятно, что в Тобольске умеют ценить наши изделия. Мы необыкновенно ладно живем. Она ко мне привыкла и я к ней. Дети и няньки со мной в дружбе. К счастию, между последними нет красавиц – иначе беда бы моему трепещущему сердцу, которое под холодною моею наружностию имеет свой голос…

Мы с Якушкиным условились, в случае какого-нибудь перемещения, съехаться в Тюмени…

Одна тяжелая для меня весть: Алекс. Поджио хворает больше прежнего. Припадки часто возвращаются, а силы слабеют. Все другие здоровы попрежнему. Там уже узнали о смерти Ивашева, но еще не получили моего письма отсюда. M. H. не пишет, С. Г. говорит, что она уверена, что я еду. Мнения, как видите, разделены.

Сегодня Машенька немного захворала: вчера мы с ней покушали поросенка…

И. П. 

54. А. П. Барятинскому[190]

[Туринск], 13 марта [1841 г.]. 

Спасибо тебе, любезный Александр Петрович, за твое письмо:[191] несколько слов тебе скажу в ответ. Ты меня извинишь, с этой почтой отправляю мильон писем.

Очень рад, что твои финансовые дела пришли в порядок. Желаю, чтобы вперед не нужно было тебе писать в разные стороны о деньгах. Должно быть, неприятно распространяться об этом предмете. Напиши несколько строк Семенову и скажи ему общую нашу признательность за пятьсот рублей, которые ему теперь уже возвращены.

Я имел известие из Иркутска. Меня туда ожидают, и я сижу теперь в Туринске и по совести не могу выехать, пока детям Ивашева не позволят переехать Урал.

Волконский преуморительно говорит о всех наших – между прочим о Горбачевском, что он завел мыльный завод, положил на него все полученное по наследству от брата и что, кажется, выйдут мыльные пузыри. Мыла нет ни куска, а все гуща – ведь не хлебать мыло, а в руки взять нечего. Сквозь пальцы все проходит, как прошли и деньги.

Мы с тобой и без завода пропускаем их. Нам это понятно, но странно, что С. Г. удивляется искусству Горбачевского. Я, напротив, уверен, что Горбачевский чудесно устраивает свои дела, а Волконский из зависти над ним трунит. Завод должен отлично идти, потому что он заведен по моему совету, а советовать я мастер, как ты видишь из начала этого листка.

Францов тебе скажет, как мы здесь живем, – он всех видел. Мы его приняли как верного союзника, испытанного в усердии и ревности.

Между тем прощай – обнимаю тебя.

Истинно преданный тебе И. П. 

55. И. Д. Якушкину[192]

16 марта 1841 г., Туринск. 

…Вчерашняя почта привезла Марье Петровне письма, где говорят, что дело ее идет хорошо, но еще нет окончательного слова от Медведя, который, вероятно, при свадьбе сделает милость нашим сиротам.

…Хорошо делает М. И., что пишет к Бенкендорфу, – не надобно останавливаться, и все средства должно употребить, когда нужно чего-нибудь достигнуть. Не может быть, что Бенкендорф отказал, – будет только несколько дольше царствовать глист…

56. И. Д. Якушкину[193]

4 апреля 1841 г., Туринск. 

…История с Кар. Кар. меня бесит неимоверно, и я не удержался – пустил запрос на Ангару вроде Арбузова абиняка.  Очень понимаю, как бы нам нужно было, в некоторых случаях, вместе заглянуть в лавочку, где ночью некстати дурачатся молодые или, лучше сказать, старые люди. Признаюсь вам, во всем этом меня удивляет Никита. Ему бы можно было молвить свое слово – в этом деле его молчание не извинительно. Положим, что К. К. могла не делать сюрприза своим появлением, но когда уже сделаны пять тысяч верст, когда в Ялуторовске были и плен и разные приятные встречи, то уже поздно поддерживать систему острацизма. Никак и ничем не могу себе этого объяснить: разве несчастие подействовало. Ужели К. К. не писала вам с своим вильманстрандским спутником? Прошу, если есть разрешение задачи, сообщить мне его при случае.[194]

Верно, что вам трудно о многом говорить с добрым Матвеем Ивановичем. Он не был в наших сибирских тюрьмах и потому похож на сочинение, изданное без примечаний, – оно не полно. Надеюсь, он найдет способ добраться до Тобольска, пора бы ему уже ходить без солитера…

57. Е. П. Оболенскому

№ 17. 18 апреля 1841 г., Туринск. 

Не моя вина, добрый мой друг Евгений, что обычные мои письма не вовремя к тебе доходят, и не твоя вина, что я получил, после листка твоего от 15 декабря, другой от 14 февраля.

Annette теперь ожидает, что сделают твои родные, и между тем все они как-то надеются на предстоящие торжества. Спрашивали они мое мнение на этот счет – я им просто отвечал куплетом из одной тюремной нашей песни: ты, верно, его помнишь и согласишься, что я кстати привел на память эту старину. Пусть они разбирают, как знают, мою мысль и перестанут жить пустыми надеждами: такая жизнь всегда тяжела…

Подчас я думаю, что мне должно было для того здесь остаться, чтоб быть наседкой чужих цыплят. Хотя я не мусульманин, но невольно ощущаю на этот раз какое-то предопределение, которому повинуюсь и жду, когда моих цыплят пустят в родимое гнездо. Видно, и для них надобно ожидать необыкновенного дня. Ничего еще нет верного, хотя уже с лишком два месяца, как донесение о смерти Ивашева дошло до Петербурга; родные его там хлопочут, но не могут нашей старушке дать полной уверенности. Я стараюсь всеми силами убедить ее в несомненном отъезде в Буинск – поистине, не умею себе представить отказа: самое замедление меня удивляет. Благодаря бога, все они здоровы – и я забыл, когда был болен. Приятно мне тебе сказать эту весть…

С Тобольском и Ялуторовском я в частых сношениях. Бобрищев-Пушкин медлит с Паскалем – моя работа давно готова и ему отослана. Жду теперь все целое, чтобы отослать в Петербург, в надежде что это принесет что-нибудь Бобрищеву-Пушкину. За двести рублей я с ним счелся – у нас беспрестанные денежные дела; чтобы избежать пересылки, он платит там за меня, а я здесь за их поручения по части туринских художников. Непременно пришлю тебе образчик их мертвописи, как говорил некогда Бабака, или что-нибудь духовное, или тюремное. Дай только поправиться делам. Я теперь попрежнему хлопочу и, кажется, наверстываю то время, что не мог возиться…

Я сам здесь немного педагогствовал, но это большею частию кончается тем, что ученик получает нанки на шаровары и не новые сведения в грамматике и географии. Вероятно, легче обмундировать юношество, нежели научать. Не убеждают ли тебя твои опыты в той же истине?

Много бы хотелось с тобой болтать, но еще есть другие ответы к почте. Прощай, любезный друг. Ставь номера на письмах, пока не будем в одном номере. Право, тоска, когда не все получаешь, чего хочется. Крепко обнимаю тебя. Найди смысл, если есть пропуски в моей рукописи. Не перечитываю – за меня кто-нибудь ее прочтет, пока до тебя дойдет. Будь здоров и душой и телом…

Верный твой И. Пущин. 

58. Н. Д. Фонвизиной

23 апреля [1841 г. ] Туринск. 

Не благодарите меня за письма, добрейшая Наталья Дмитриевна, читайте только терпеливо частые мои посла-кия. Кажется, вы не можете пожаловаться, чтоб я к вам не писал, лишь бы не сказали: не худо бы ему больше думать, а меньше болтать. Между тем со мной совершенно противное случается. Еще в старые годы почтенный мой директор часто говаривал мне: пожалуйста, не думай, а то наверное скажешь вздор! Этот человек знал меня – я следую его совету и точно убеждаюсь иногда, что, не думавши, как-то лучше у меня выходит…

Зуев привез мне портрет брата Петра, которого я оставил пажом. Теперь ему 28 лет. Ни одной знакомой черты не нахожу – все новое, между тем – родное. Часто гляжу на него и размышляю по-своему…

Я бы отозвался опять стихами, но нельзя же задавать вечные задачи. Что скажет добрый наш Павел Сергеевич, если странник  опять потребует альбом для нового отрывка из недоконченного романа, который, как вы очень хорошо знаете, не должен и не может иметь конца? Следовательно:


И останешься с вопросом
На брегу Иртышских вод.[195]

На заданные рифмы прошу вас докончить мысль. Вы ее знаете так же хорошо, как и я, а ваши стихи будут лучше моих – и вечный переводчик собственных имен  спокойнее будет думать о Ярославском именье…

Вы знаете, как мужчины самолюбивы, – я знаю это понаслышке, но, как член этого многочисленного стада, боюсь не быть исключением [из] общего правила. Про женщин не говорю. Кроме хорошего, до сих пор в них ничего не вижу – этого убеждения никогда не потеряю, оно мне нужно. Насчет востока мы многое отгадали: откровенно говорить теперь не могу, – когда-нибудь поболтаем не на бумаге. Непременно уверен, что мы с вами увидимся – даже, может быть, в Туринске…

Из Иркутска после февральского письма Трубецких я ничего не получал. Еще не имею ответа от M. H. на мое первое длинное послание отсюда. Когда что узнаю, вам не замедлю сообщить. Вы с своей стороны сделайте то же. Верно, Якушкин вам подробно говорил о глупой встрече Кар. Кар. Признаюсь, это меня бесит, и особенно меня удивляет Никита. На этот раз должен бы выговорить свое слово. Слабость непростительная: все-таки он может заставить племянника быть как должно с теткой. Может быть, ей не следовало бы, не спросясь броду, идти в воду, но после плена Ялуторовского и пяти тысяч верст путешествия можно требовать некоторого внимания. Я пустил туда свое замечание – пусть читают как знают.

Кар. Кар. повезла Вадковскому Записки Гризье,  бывшего maitre d'armes,[196] о России. Мы, помните, в «Пчеле» читали отрывок об Урале. Не воображали, что Лаура – наша знакомая m-me Annenkoff. Матвей Муравьев читал эту книгу и говорит, что негодяй Гризье, которого я немного знал, представил эту уважительную женщину не совсем в настоящем виде; я ей не говорил ничего об этом, но с прошедшей почтой пишет Амалья Петровна Ледантю из Дрездена и спрашивает мать, читала ли Анненкова книгу, о которой вы теперь от меня слышали, – она говорит, что ей хотелось бы, чтоб доказали, что г-н Гризье (которого вздор издал Alexandre Dumas) пишет пустяки. Увидевши, что книга с бреднями имеет ход в Европе, я должен был сказать Анненковой, что ожидаю это знаменитое сочинение. Недели через две я должен получить ее, если Вадковской исполнит мою просьбу. Тогда и вы прочтете, а Анненкова напишет к Александру Дюма и потребует, чтоб он ее письмо сделал так же гласным, как и тот вздор, к которому он решился приложить свое перо.[197]

Мне ужасно досадно, что у бедной женщины отнимают единственное ее богатство, и по этому случаю еще больше жалею, что не застал в Ялуторовске К. К. Надеюсь, что вы теперь получили подробные известия от Якушкина.

Отец Степан, верно, привозил и отвозил фолианты…

Не говорю вам о нашем духовенстве. Оно такое сделало на меня впечатление, что я не говел именно по этому неприятному чувству. Вы меня будете бранить, но я по-своему, как умею, без такого посредничества, достигаю Недостижимого  и с попами…

О детях в последнем письме говорят, что недели через три обещают удовлетворительный ответ. Значит, нужна свадьба для того, чтоб дети были дома. Бедная власть, для которой эти цыпушки могут быть опасны. Бедный отец, который на троне, не понимает их положения. Бедный Погодин и бедная Россия, которые называют его царем-отцом!.. [198]

Прощайте. Басаргин пришел звать ходить. Да и вам пора отдохнуть от моей болтовни. Чего не сказал, то до другого раза. Не знаю, сказал ли что-нибудь путного. Судите сами, я не берусь читать своего письма. Жажду вашего листка. Пожалуйста, доставляйте мне иногда весточку через Дорофеева.

Верный ваш И. П. 

Все вам кланяются – везде обстоит благополучно.

59. И. Д. Якушкину

2 мая 1841 г., Туринас. 

Хотявы ко мне не пишете, добрый мой Иван Дмитриевич, но я не хочу так долго молчать с вами.

Вчерашняя почта привезла нам известие, что свадьба должна была совершиться 16 апреля. Следовательно, по всем вероятиям, недели через две узнаем здесь милость для детей. Это теперь главная моя забота. Как ни бодро смотрит моя старуха хозяйка, но отказ ее жестоко поразит. Я никак не допускаю этой мысли и не хочу видеть здесь продолжения жестокой драмы. Родные там убеждены, что будет по их желанию: значит, им обещано, но велено подождать до торжества.

На прошедшей неделе получил от Спиридова прямое письмо, в котором много любопытного о нашем востоке. Статью о К. К. не стану вам передавать, вы все знаете, и тоска повторять эти неимоверные глупости. Она до июля живет в Оёке.

Поджио Александр был ужасно болен и теперь в опасном положении. У него после 12-дневного задержания мочи сделалась фистула в шоке. Это спасло его от смерти, к которой он уже совершенно приготовился, но до того ослабел, что с ним часто обмороки. Грустно подумать о нем, и признаюсь, такое состояние его, что кажется, если бы сам должен был все это переносить, то лучше пожелал бы неминуемого конца. Страдал он жестоко в последнее время, и я нисколько еще не уверен, чтоб он был теперь жив. Может быть, Трубецкой вам об этом пишет.

Бестужев пишет портреты, берет за них с купцов от 100 до 300. Кажется, можно бы подешевле брать за свободное искусство. Бечаснов учит детей Анкудинова. М. Каз. воспитывает какую-то девицу за 1000 р. в год. Вот главные черты – прочее все по-старому.

Я жду от Вадковского книгу об Анненковой. Марья Петровна получила письмо из-за границы от своей дочери Амалии, которая уже спрашивает некоторые объяснения по этому случаю. Прасковья Егоровна непременно хочет, увидевши, в чем дело, написать к своей матери в Париж с тем, чтобы ее ответ на клевету, лично до нее относящуюся, напечатали в журнале. Я понимаю, что это непременно должно сделать. За что ее, бедную, лишают единственного ее богатства и чернят тогда, когда она совершенно чиста. Если от Вадковского не будет книги, мы ее достанем из Франции. Нельзя ничего сказать, не прочитавши. Я все секретничаю – не хочется прежде времени ее тревожить. Скоро должен быть ответ Вадковского.

Вы знаете, что я не большой поклонник г-жи Анненковой, но не могу не отдать ей справедливости: она с неимоверною любовью смотрит на своего мужа, которого женой я никак бы не хотел быть. Часто имею случай видеть, как она даже недостатки его старается выставить добродетелью. Редко ей удается убедить других в этом случае, но такого намерения нельзя не уважать. Ко всем нашим она питает такое чувство, которое не все заслуживают. Спасибо ей и за то. Не знаю, к чему пришлось все это вам говорить. Между тем пусть добрый Матвей Иванович напишет мне resume того, что об ней в книге сказано. На его памяти можно основаться. Прошу его говорить, как оно есть, я не сделаю злоупотребления. Покажу ей, и тогда она сможет действовать, как хочет. До ответа Матвея Ивановича молчу.

С Нат. Дмит. и М. Ал. мы в частых сношениях: они, по доброте своей, уверяют, что мои письма для них приятны. Я по невинности верю и пишу со всевозможными народами.

Вы погибаете в клетках.[199] Пора дать вам отдых. Все наши вам творят поклоны.

Ваш И. П. 

60. Е. П. Оболенскому

№ 18. 16 мая 1841 г., Туринск. 

Десять дней тому назад я получил, добрый друг мой Оболенский, твое письмо, вероятно, мартовское, числа нет…

Теперь нет мне затруднения оставить Туринск. Марья Петровна получила уведомление, что им разрешено ехать в Россию. Душевно рад этому известию…

Очень рад, что ты часто имеешь известия от иркутских наших друзей. Я этим не могу похвастать: давно, очень давно оттуда нет писем. Такое молчание меня начинает беспокоить, тем более что я пишу к ним довольно часто, и нет возможности, чтобы они не отвечали. Последний листок Сергея Григорьевича от 12 февраля; в нем же он обещает чаще писать, зная, что меня беспокоит болезнь Ал. Поджио. Между тем с того времени ни от кого из них ни строки. Я все-таки продолжаю писать, не зная, какой дорогой ходят мои письма. Странно все это: хотелось бы скорее узнать, что за причина такого замедления. Напиши Катерине Ивановне и спроси, что это значит.

С радостью об отъезде детей под родную крышу я получил и горестное известие. Добрый наш Вольховский после 9-дневной нервической горячки скончался 7 марта. Ты знаешь, как я люблю этого человека, и потому можешь судить, как мне тяжела эта потеря. Он сам предсказал последний свой припадок – исполнил обязанность христианина, написал письмо о делах семейных и просил доктора иметь попечение о жене. Малиновские в большом горе – вообще все знавшие его сердечно понимают эту утрату. Он должен был умереть, а мы все живем: видно, не пришла еще пора сходить с часов, хотя караул наш не совсем исправен. Впрочем, расчет будет после и не здесь…

Ты меня смешишь желанием непременно сыграть мою свадьбу. Нет! любезный друг. Кажется, не доставлю тебе этого удовольствия. Не забудь, что мне 4 мая стукнуло 43 года. Правда, что я еще молодой жених в сравнении с Александром Лукичом; но предоставляю ему право быть счастливым и за себя и за меня. Ты мне ни слова не говоришь об этой оригинальной женитьбе. Все кажется, что одного твоего письма я не получил…

Мы кончили Паскаля, – теперь он уже в переплете. Я кой-где подскабливаю рукопись и недели через две отправлю в Петербург. Вероятно, она вознаградит труды доброго нашего Павла Сергеевича. Между тем без хвастовства должен сказать, что без меня вряд ли когда-нибудь это дело кончилось. Немного ленив наш добрый оригинал. Он неимоверно потолстел. Странно видеть ту же фигуру в виде Артамона. Брат его и Барятинский с ним.

Фонвизины ко мне пишут: я всем им не даю времени лениться. Поневоле отвечают на мои послания. У меня большой расход на почтовую бумагу. Заболтался я с тобой, любезный друг…

Верный твой друг И. Пущин. 

61. И. Д. Якушкину[200]

16 мая 1841 г., Туринск. 

…В мире все радостное смешано с горестию. В одно время с известием о детях я узнал о смерти моего доброго лицейского друга Вольховского. Он умер после 9-дневной нервической горячки. Грустно, почтенный Иван Дмитриевич. Вы знаете меня и поверите с участием моему скорбному чувству…

Из Кяхты есть прямое письмо… 27 марта взяли Лунина и увезли в Нерчинск… Больше ничего не знаю. С 12 февраля не имею оттуда писем, хотя часто пишу туда. Не постигаю, что там делается. Скажите: нет ли вам какого-нибудь известия?…[201]

Бобрищев-Пушкин уже прислал мне в переплете нашу рукопись. Кой-где подскабливаю и отправлю недели через две к Энгельгардту. Кажется, перевод изрядный, по крайней мере довольно отчетливый, что не всегда бывает в  русских изданиях…

Отцу Стефану мильон приятных вещей: я с истинным утешением останавливаю мысль на этом чистом и благородном создании. Тоска глядеть на окружающих меня попов…

62. Е. А. Энгельгардту

[Туринск, 29 мая 1841 г.]. 

Почтенный друг, будьте крестным отцом возрожденного русского Паскаля. Кумой вашей будет Annette.

Младенец несколько ряб лицом, но и эти рябины можно сгладить, если найдете нужным; вы там отыщите хорошего писца. Я бы сам это сделал, но не хочется отдалять доставления к вам рукописи. Она к вам идет прямо через Марью Петровну Ледантю, которая имеет право пользоваться почтовыми сообщениями. Постарайтесь денежно вознаградить труд Павла Сергеевича Бобрищева-Пушкина, доброго моего товарища. Это вознаграждение для него, с больным его братом, будет существенно полезно. Перевод довольно отчетливый – пора старому Паскалю явиться на нашем языке.[202]

С будущей почтой я вам буду писать своей дорогой. Крепко жму вам и Марье Яковлевне руку.

Вы меня уведомите о ходе этого дела. – Я думаю, можно выручить за этот довольно трудный перевод 1500 или 2000 рублей.

63. И. Д. Якушкину[203]

[Туринск], 30 мая 1841 г. 

…Сестра Annette мне пишет, что надобно по последней выходке Лунина думать, что он сумасшедший… Не понимаю, какая выходка… Лунин сам желал быть martyr;[204] следовательно, он должен быть доволен. Я и не позволяю себе горевать за него. Но вопрос в том, какая из этого польза и чем виноваты посторонние лица, которых теперь будут таскать? Я боюсь даже, чтоб Никита не попался: может быть, какие-нибудь лоскутки его найдутся во взятых бумагах. Эта мысль меня не утешает, и хотелось бы скорее узнать, как и что наверное…

Паскаля отправил сейчас на почту – прямо в редакцию «Земледельческой газеты» к Энгельгардту…

64. Е. А. Энгельгардту

6 июня 1841 г., Туринск. 

С прешедшей почтой Марья Петровна Ледантю отправила к вам, почтенный друг Егор Антонович, Паскаля в русском костюме. Постарайтесь напечатать этот перевод товарища моего изгнания, Павла Сергеевича Бобрищева-Пушкина. Он давно [трудился?] над этим переводом, и общими силами кончили его в бытность мою в последний раз в Тобольске. Вам представляется право распорядиться, как признаете лучшим: может быть, эту рукопись купит книгопродавец; может быть, захотите открыть подписку и сами будете печатать? Цель главная – выручить денег, потому что Бобрищев-Пушкин с братом больным не из числа богатых земли. Чем больше им придется получить, тем лучше.

Мы не знаем положительно, явился ли Паскаль на нашем языке. Справлялись со всеми возможными каталогами, и нигде его нет. Значит, что если и был когда-нибудь этот перевод в печати, то очень давно и, вероятно, исчез. Может быть, и трудность этой работы останавливала охотников приняться за старика  (как говаривал наш профессор Галич). Одним словом, вы, почтенный мой директор, на месте все узнаете, учините надлежащие справки – и пустите в ход сибиряка. Вам позволяется погладить его, если кой-где найдете это нужным. Вы не поскучаете этим делом, я убежден. Нетерпеливо жду вашего мнения и о переводе и о надежде к изданию.

Верно, мысли паши встретились при известии о смерти доброго нашего Суворочки. Горько мне было убедиться, что его нет с нами, горько подумать о жене и детях. Непостижимо, зачем один сменен, а другой не видит смены? – Кажется, меня прежде его следовало бы отпустить в дальнюю, бессрочную командировку.

Я поджидаю книгу, которую вы хотели заставить меня перевести для лицейского капитала. Присылайте, я душою готов содействовать доброму вашему делу. На днях минет нашему кольцу 24 года. Оно на том же пальце, на который вы его надели.

Приветствуйте всех однокашников за меня. Может быть, 9-е число соединит наличных представителей 1817 года. Тут вы вспомните и отсутствующих; между ними не все ходят с звездами, которые светили нам на пороге жизни. Соединение там, где каждый явится с окончательным своим итогом.

Будьте все здоровы и вспоминайте иногда о сибирском вашем друге.

И. Пущин. 

65. Н. Д. Фонвизиной[205]

[Туринск], 8 июня 1841 г. 

Как снег на голову, явился сейчас ко мне Завьялов и просит письма к вам, почтенные и добрые друзья мои…

Я на его месте непременно ее бы отпустил и донес. Пусть бы лучше за это самовластие наклеили мне нос. Такой нос для меня был бы лучше Белого орла. Теперь же князь своим запросом поставил Ладыженского в невозможность действовать по здравому смыслу…  Я все-таки надеюсь, что они все в конце июля двинутся. Моя одна забота – лишь бы все были здоровы…[206]

66. Е. П. Оболенскому

№ 19. 19 июня 1841 г., Туринск. 

Дети с бабушкой, вероятно, в конце июля отправятся. Разрешение детям уже вышло, но идет переписка о старушке. Кажется, мудрено старушку здесь остановить. В Туринске на эту семью много легло горя…

Из Иркутска новости о Лунине тебе известны. Мне пишут кой-что, полных сведений не имею.

Спасибо добрым нашим дамам, они меня не забывают, и вдобавок Марья Казимировна уверяет, что мой письменный слог напоминает m-me Sévigné, tandis que je fais de la prose, sans m'en doute.[207] Такого рода вещи тем забавны, что и тот, кто их говорит, и тот, кто их слушает, никто не верит…

Я рад, что Борисовых перевели ближе к Иркутску, а особенно доволен, что Поджио выздоровел; ты, вероятно, уже с ним виделся, – он должен был отправиться на воды, тебя миновать нельзя…

Мы надеялись, что наших поляков настигнут свадебные милости, но, к сожалению, на этот раз им ничего нет. Товарищи их из юнкерской школы возвращены на родину, а нашим, видно, еще не пришло время…

Паскаль отправился к Энгельгардту. Надеюсь, что труд Бобрищева-Пушкина оценится и ему будет польза.

Верный твой И. Пущин. 

67. Н. Д. Фонвизиной[208]

[Туринск], 29 июня [1841 г.]. 

…Бобрищев-Пушкин обещает, что вы в свое время пришлете мне стихи Ершова на отъезд наших барышень…

Вы уже знаете, что Михаилу можно свободно ездить в отцовский дом, – это моя теперь радость.[209]

Скоро расстанусь с малютками, к которым много привык. Это тоже радость. Странное положение, где должно уметь радоваться разлуке… Третьего дня писал к Михаилу Александровичу…

Семенов просил, чтобы я жег его письма и был осторожен, если хочу иметь его иероглифы. На все согласен, лишь бы ко мне писали. Басаргин ждет меня.

Целую ваши ручки.

Костыльник, вероятно, в Ялуторовске учится географии у Великого мастера…[210]

68. Н. Д. Фонвизиной[211]

[Туринск], 5 июля 1841 г. 

Наконец, кажется, поедут Анненковы к вам, добрейшая Наталья Дмитриевна…

Если бы я был Ершов, я бы тут же написал стихи. Покамест ограничиваюсь поэтической прозой, которую вы волею и неволею будете разбирать в вашем дружном кругу.

1 августа получил письмо от Оболенского. Он меня радостно уведомляет, что сестра его сообщила ему об его переводе в Туринск. Официального приказания ехать куда следует  еще нет. Его письмо – от 14 июня. Значит, не скоро еще я его дождусь. По крайней мере кажется, несомненно, что будем вместе – и вместе переберемся из Туринска, где я не очень желаю остаться. От Марьи Петровны получил прямое известие из Казани – они благополучно туда доехали в 13 дней. Дети вспоминают туринских приятелей – Машенька пишет сама несколько слов. Петя и Верочка удивляются, что на станциях нет Ван Ваныча [И. И. Пущина], который всегда после обеда давал им конфетку… С их отъездом мои обязанности в Туринске кончились. Последние шесть месяцев я жил совершенно для них и, кажется, присутствием своим несколько их успокаивал. Старушка довольна была своим сожителем.

Я в той же комнате; вместо Марьи Петровны и детей – семья Басаргина. Мы живем ладно, но и эта женитьба убеждает меня, что в Сибири лучше не венчаться. Прасковья Егоровна познакомит вас со всеми дамами, составляющими семью Басаргина. Я скажу только, что это люди добрые, которых можно видеть иногда; часто же с ними быть тоска. Все-таки я благодарен, что они занимаются нашей артелью, хотя разговор наш за столом иногда преоригинальный. Муж доволен – надобно радоваться искусству быть счастливым, если оно так есть, и умению себя обманывать, из упрямства, когда уже нет возможности переменить.

Басаргин также не прочит себя  на житье в Туринске. Он тоже намерен перейти; только ему труднее моего двинуться с места…

Михаилу Александровичу посылаю три первые номера «Москвитянина», 4-й еще в чтении…

Нельзя ли Степану Михайловичу помочь нам в этом горе. В самом деле такое положение совершенно уничтожит нашего несчастного Гаврилу Марковича.

Покамест расстаюсь с вами. Звонят к всенощной – жар уменьшился; я пойду не в церковь, а в поле, – там можно и подышать и помолиться.

8-е. У нас опять посетитель – Владимир Панаев приехал обозреть фабрику, которая теперь ему принадлежит одному, – он заплатил за нее братьям. Это старый мой знакомый – порядочный человек, только теперь смешон тем, что неразлучен с звездой – носит ее и здесь. Встретился со мной дружески, сегодня вместе проведем вечер; вчера ездили на фабрику. Мне приятно расспросить его о многих старых приятелях и лицейских товарищах, а еще лучше, что он в Петербурге увидит моих родных. Писать, однако, с ним не буду; кажется, это предложение его бы испугало.

Нового занимательного в политическом отношении ничего не слыхал от него. Болтаем про старину – и вспомнили первую мою любовь, – мы тогда с ним часто бывали вместе.

Прощайте, добрая Наталья Дмитриевна. Жму вам дружески руку.

P.  S. Не знаю, поедет ли, наконец, завтра Анненков, но я уже ему отдаю письмо, чтоб он не имел пустых отговорок. Мучение бедной его жене.[212]

69. И. Д. Якушкину[213]

сентября 1841 г., Туринск. 

…Новая семья,[214] с которой я теперь под одной крышей, состоит из добрых людей, но женская половина, как вы можете себе представить, – тоска больше или меньше и служит к убеждению холостяка старого, что в Сибири лучше не жениться. Басаргин доволен своим состоянием. Ночью и после обеда спит. Следовательно, остается меньше времени для размышления.

История Собакского давно у нас известна. Благодарю вас за подробности.[215] Повара я бы, без зазрения совести, казнил, хотя в нашем судебном порядке я против смертной казни. Это изверг. По-моему, также Собанский счастлив, но бедная его мать нашим рассуждением не удовольствуется…

Не постигаю, почему Матвея Ивановича пускают в Тобольск. Я бы на его месте давно уже написал Бенкендорфу и послал банку с солитером вместо лекарского свидетельства…

Что брак Свистунова? Ничего не знаю. Плохо ему, больному и ревнивому, брать молоденькую жену…[216]

Алекс. Поджио совершенно выздоровел. Это известие меня истинно порадовало. Он возвратился с вод, а Вадковской на смену отправился. Его здоровье, говорят, плохо…

70. Н. Д. Фонвизиной[217]

Туринск, 12 сентября 1841 г. 

…Не стану вам повторять о недавней нашей семейной потере, но тяжело мне привыкать к уверенности, что нет матушки на этом свете. Последнее время она была гораздо лучше прежнего; только что немного отдохнула от этой сердечной заботы, как богу угодно было кончить ее земное существование…

Благодарю за добрые ваши советы: будьте уверены, что самая подвижность  моего характера не помешает мне ими воспользоваться с признательностью за вашу дружбу ко мне…

С Басаргиным мы живем ладно – иногда случается поспорить, но без малейшей злобы и неудовольствия…

Прошу вас пригласить к себе соседа вашего, поэта, и вручить ему посылаемые две пиэсы Пушкина. Они нигде не были напечатаны и напомнят юность таланта лицейского моего товарища. Ваше письмо заставило меня припомнить эти стихи, я хотел к ним прибавить еще одно послание, но никак не могу сложить его в старой моей памяти. Пусть Петр Павлович пошлет их Плетневу. Если нельзя было поместить в последние три части его сочинений, пускай по крайней мере в журнале напечатают все эти мелочи, которые имеют неотъемлемое достоинство. Самые небрежности тогдашнего его слога – небрежности великого поэта… К Ершову я не пишу сам потому, что не люблю начинать переписки…[218]

Видно, они скоро надеются отделаться от Кавказа… Нарышкин пошел в горы…[219]

Сюда пишут, что в России перемена министерства, то есть вместо Строгонова назначается Бибиков, но дух остается тот же, система та же. В числе улучшения только налог на гербовую бумагу. Все это вы, верно, знаете, о многом хотелось бы поговорить, как, бывало, прошлого года, в осенние теперешние вечера, но это невозможно на бумаге.

Я бы хотел у вас быть с Степаном Михайловичем. Мы бы на него вместе с вами напали за его осторожность, как он нас упрекает неосторожностью.

Если б не хлопоты с князем, я бы явился на встречу Оболенского; но об этом нечего и думать, потому что из этого увольнения делают государственное дело.

До сих пор Матвея Ивановича не пускают. Жаль, что вы не спросили его сиятельство, почему такое неблаговоление к солитеру? Признаюсь, мудрено бы ему найти причину такого произвольного действия. Не говорите этого Семенову; он скажет, что я неосторожен…

Оболенский в последнем письме располагается оставаться в Туринске, но я его буду убеждать перекочевать… Не женить ли мне его и остаться между двумя счастливыми супругами старым холостяком?

Басаргин хочет перебраться в Курган, если мы уедем, но я не имею никакого вожделения к Кургану. Та же глушь, что и здесь, только немного потеплее.

Кар. Кар. все живет у Трубецких – мы с ней пересылаем друг другу нежности.

От Марьи Николаевны давно нет писем. И Сергей Григорьевич как-то замолчал. Я все-таки к ним пишу;  пускай лучше бранят за частые письма, нежели за молчание.

Якушкин сообщил мне ужасные подробности убийства Собанского, – повар совершенный изверг.

Обнимаю Бобрищева-Пушкина здорового. Не хочу думать, чтоб он до сих пор хворал…

Прощайте, добрейшая Наталья Дмитриевна, имейте терпение прочесть и листок и полулистки, которые нечаянно попались под руку. От души желаю всем всего лучшего.

Ваш верный И. П. 

71. Н. Д. Фонвизиной[220]

ноября 1841 г., Туринск. 

…Наш триумвират, несколько вам знакомый, совершенно сибирская проза нараспев. Признаюсь, издали мне эта компания казалась сноснее, а как вижу ближе, то никак бы не хотел ими командовать. Надобно иметь большую храбрость или большое упрямство, чтобы тут находить счастие. Впрочем, я этим еще более убеждаюсь в ничтожестве сибирских супружеств.[221]

Душевно желаю, чтобы Свистунов доволен был своим уделом чистосердечно – притворяться всегда тоска, особенно в этом случае.

Насмешили вы меня вашей классификацией старых женихов. Благодарен вам, что вы по крайней мере хотите меня женить не здесь, а в России. Даже советую поместить меня в категорию Оболенского, а его можно обвенчать. Он найдет счастие там, где я, грешный человек, его и не примечу. Так по крайней мере мне кажется. Пожалуйста, отправляя его ко мне, снабдите аттестатом: я хочу знать ваше мнение; оно всегда оригинально, хотя иногда и не совсем справедливо, по-моему.

Насчет Володи с вами не согласен, но душевно желаю ошибиться. Пусть сбудутся ваши предположения о его характере; способности у него есть, но характер мне не нравится: он мне всегда казался бездушным, и оттого я никакой симпатии к нему не чувствую, хоть вообще люблю новое поколение…

Спасибо вам за ответ о Сутормине – он исправно занимается русской грамотой, явится со временем пред Коньком-Горбунком…[222]

Из Иркутска нового ничего нет. Завтра Машенькины именины. Там меня вспомнят. Но Марья Николаевна редко мне пишет – потому и я не так часто к ней пишу. Со мной беда. Как западет мысль, что я наскучаю, так непременно налево кругом сделаю. Не знаю, хорошо ли я думаю, – иначе не могу…

Пошлет ли Ершов стихи – вы ничего не говорите…

72. Н. Д. Фонвизиной[223]

14 ноября 1841 г., Туринск. 

…Без вашего позволения я не смел прямо отправить холст: в таких случаях всегда боюсь обидеть; не имея привычки брать взяток, боюсь их и давать…[224]

Наконец, я должен теперь узнать, что брат Михайло приехал домой. На последней почте было от них письмо из Пскова уже, 11 октября они пустились в Петербург. В Пскове он виделся с князем Петром Вяземским, который тотчас к нему [явился], лишь только узнал, что он там…

73. И. Д. Якушкину[225]

17 ноября 1841 г., Туринск. 

…15-го числа в ночь у Басаргина родился сын. На днях я буду крестить его, назвали его Василием в память бедного Ивашева…

Михаил Александрович на днях отправил табачницу вроде вашей, где представлена сцена, происходящая между вами, Бобрищевым-Пушкиным и Кюхельбекером. Он будет доволен этим воспоминанием, освященным десятилетнею давностию…[226]

Недавно я получил Bernardin de St Pierre.[227] Если вы и Матвей Иванович Муравьев-Апостол питаете мою привязанность к этому добродушному писателю, то я пришлю его к вам погостить…

Энгельгардт возится с нашим Паскалем и никак не может вывести его в люди. Я советую Бобрищеву-Пушкину обратиться к прусскому королю – авось он, для чести русской словесности, напечатает эту рукопись…

Умер Рукевич…

74. Н. Д. Фонвизиной и С. М. Семенову[228]

29 ноября 1841 г., Туринск. 

…Вам, Наталья Дмитриевна, посылаю письмо Катерины Ивановны; вы тут найдете подробности о Лунине. Как водится, из мухи сделали слона, но каково Лунину et compagnie[229] разъезжать на этом слоне… При случае возвратите письмо для приобщения к прочим таковым…

С осторожностью пожмите руку за меня Семенову…

Верный ваш И. П. 

…Прошу тебя, любезный друг Степан Михайлович, постарайся, чтобы Кучевскому выдали следующие ему за нынешний год 200 р. В уважение его бедности можно, кажется, губернатору взять на себя ответственность за такую сумму…

75. И. Д. Якушкину[230]

марта 1842 г., Туринск. 

С Пенженским я сказал вам несколько слов, добрый мой Иван Дмитриевич. Не знаю, удастся ли теперь много с вами поболтать. Приезд Оболенского, отъезд Басаргина как-то совершенно привели в беспорядок обыкновенный мой день. Николай Васильевич пробудет у [вас] денька два, и вы успеете с ним поговорить о нашем здешнем житье. На будущей почте я отправляю письмо об нашем переезде из Туринска. Пишу к Горчакову; письмо мое доставит ему сестра моя. Мы просимся с Оболенским в Тобольск, а если нельзя туда, то в Ялуторовск. Вероятно, будет последнее, и мы, может быть, поживем вместе. Назначение Тобольска с общего нашего согласия с Оболенским и по желанию сестры Annette, которая, узнавши от меня, что Басаргин перебирается в Курган, пишет мне, чтоб я окончательно просился в губернский город. К ним недавно приехал Гаюс, мой племянник, которого Михаил Александрович и Наталья Дмитриевна зарядили этой мыслью.

Не нужно вам говорить, что Оболенский тот же оригинал, начинает уже производить свои штуки. Хозяйство будет на его руках, – а я буду ворчать. Все подробности будущего устройства нашего, по крайней мере предполагаемого, вы узнаете от Басаргина. Если я все буду писать, вам не о чем будет говорить, – между тем вы оба на это мастера. Покамест прощайте. Пойду побегать и кой-куда зайти надобно. Не могу приучить Оболенского к движению.

[марта]. 

Почта привезла мне письмо от Annette, где она говорит, что мой племянник Гаюс вышел в отставку и едет искать золото с кем-то в компании. 20 февраля он должен был выехать; значит, если вздумает ко мне заехать, то на этой неделе будет здесь. Мне хочется с ним повидаться, прежде нежели написать о нашем переводе; заронилась мысль, которую, может быть, можно будет привести в исполнение. Басаргин вам объяснит, в чем дело.

Пригнал к самому отъезду Басаргина. Он вам отдаст Bernardin de St Pierre и ваши книги, которые у меня с лишком год гостили: Montaigne, Рейц и пр. – Вы по принадлежности отдадите их Матвею Ивановичу с благодарностию.

Поговорите мне о Карол. Карл, и вообще обо всем, что у вас делается. Скажите словечко о новобрачных, как вы все это нашли.

Петю Ивашева записали в гильдию. Опекун их Головинский уже с ними; он вышел в отставку, и соединились с сиротками. От Марьи Петровны довольно часто получаем письма. Она и все малютки здоровы. Еще вас обнимаю.

Верный ваш И. П. 

Спасибо вам за все, что вы мне говорите о письме Егора Антоновича. Я знал, что вы прочтете с восторгом его строки. Посылаю вам и Матвею Ивановичу «Les Nouvelles Cénévoises».[231] Проглотите их и непременно возвратите с казаком. Я их начинаю переделывать на русские нравы, но хочу, чтобы вы прочли эту книжку.[232] Скажите, как она вам полюбится. Я поставил NB на «Bibliothèque de mon oncle»…[233]

76. И. Д. ЯкушкинУ[234]

10 апреля 1842 г., [Туринск]. 

…Видно, что вас взволновали толки о предполагаемом моем намерении искать богатства, которого я никогда не думаю иметь. Очень понимаю, что тут много неудобного и мне особенно не свойственного; но не понимаю, почему вы извиняетесь, высказавши мне вашу мысль. Ужели мы не должны и не можем поверить друг другу прямо то, что думаем…[235]

Гаюс до сих пор у меня не был, куда девался этот золотоискатель, не знаю…

77. И. Д. Якушкину[236]

[Туринск], 21 мая [1842  г.].

…Вы нас ожидаете, а мы все на месте. Не могу добиться решительного ответа насчет Тобольска… скоро сказка сказывается, не скоро дело делается… Кажется государственные преступники для того только рассыпаны по городам Сибири, чтобы кормить мясом в постные дни проезжающих ревизоров и утешать их в свободные часы от пустых и ничего не доказывающих смотров…

Надобно вас спросить, почему вы не любите видеться с сенатором, старым сослуживцем? Он, говорят, закутался в шубу и, не вылазя из повозки, мчал через Ялуторовск. Странное дело. В 827-м году нас останавливали в Томске, чтоб дать свиданье с сенатором, а в 842-м нельзя остановить сенатора, чтоб посмотреть на него. Как тут понять систему: вероятно, никакой нет, а просто все идет как знает. Судя по этим предосторожностям надобно полагать, что в Иркутске либералов на время запрут по углам, а Марья Казимировна давно уже мне писала, что собирается к ожидаемому Ивану Николаевичу. Я уже написал туда и изложил свои мысли…[237]

Мне привез… от Вяземского цыгары гаванские и роман, переведенный им с французского, «Адольф» Бенжамена Constant. Спасибо за это дружеское внимание.

27-го… Муханов пишет мне о смерти нашего Арбузова; подробностей нет…

78. И. Д. Якушкину[238]

4 июня 1842 г., [Туринск]. 

…Из Иркутска новости о детях, верно, вам известны. Давыдовы согласились отдать Васеньку и Сашеньку в дворяне. Трубецкие отказали – я это понимаю. Надеюсь, что то же сделали Волконские и Муравьевы. Странно, что Кат. Ив. ничего об них не говорит, а от M. H. с тех пор я не имел писем. Видно, эта мера, которая, впрочем, делает честь правительству, касается только тех дам, которые были в России уже замужем. Кажется, я бы и сам не отдал ребенка, хотя бы обещали сделать его князем, не только дворянином…[239]

Верный ваш И. П. 

79. Н. Д. Фонвизиной[240]

[Туринск], 13 июня 1842 г. 

Вы должны написать мне подробно о замужестве нервической барышни… и непременно пожелайте ей от меня всего, что обыкновенно желают в этих случаях, как следует государственному преступнику желать – сильно от искренней души…

Понимаю, с каким чувством вы провели несколько дней в Ялуторовске. Иван Дмитриевич также мне говорит о вашем свидании. Наши монашенки повезли ему письмо от тещи, жена даже не хотела писать.[241] Тоска все это, но мудрено винить ее. Обстоятельства как-то неудачно тут расположились, в ином виноват сам Якушкин. Теперь они совершенно чужие друг для друга…

Как бы с переводом Ентальцевых в Тобольск нас не обнесли этой чаркой. Она больше нас имеет право приехать к вам. Может быть, скажут, что слишком много сумасшедших будет вместе, если и нас двоих приобщить к Андрею Васильевичу.[242]

Подождем, а покамест будем поливать капусту…

Об нашем доставлении куда следует она, то есть сестра моя, уже не успела говорить Горчакову – он тогда уже не был в Петербурге. Увидим, как распорядится Бенкендорф с нашими сентиментальными письмами. До зимы мы не двинемся, во всяком случае. Хочу дождаться Тулиновых непременно здесь.

Приветствуйте за меня Анненковых. Я слышал, что она ожидает умножения семейства. Дай бог, чтоб это хорошо у них кончилось. К ним не пишу, Федор Федорович им будет рассказывать про нашу жизнь лучше всякого письма. Может быть, скажет многое, чего и нет…

Ваш верный И. П. 

80. Н. Д. Фонвизиной[243]

[Туринск], 3 августа 1842 г. 

Прошлого месяца 22 – го числа пешие богомолки доставили мне ваш листок от 14-го. Благодарю вас, добрейшая Наталья Дмитриевна, что вы побеседовали со мной…

В конце августа или в начале сентября, если все будет благополучно, пускаюсь в ваши страны: к тому времени получится разрешение от князя, к которому я отправил 31 июля мое просительное письмо с лекарским свидетельством. Недели две или три пробуду у вас. Вы примите меня под вашу крышу. О многом потолкуем – почти два года как мы не видались…

Недавно требовали от городничего сведений о нас. Мне любопытно было узнать, как он произвелся. В графе, где спрашивались об образе и прочем, он говорит, что мы с Оболенским занимаемся домашностью в доме покойного Ивашева и что наш образ мыслей скромен.  Скажите: есть ли возможность из такой аттестации что-нибудь заключить и может ли быть, чтоб те, которые спрашивают Воденикова, желали иметь толковый ответ. Все это преглупо. С собой я вам привезу любопытное донесение о пожаре. Это нечто превосходящее всякое понятие о галиматье. Между тем эти бумаги за № отправляются, читаются и получают дальнейший ход. Но довольно об этом вздоре…

Скоро должно решиться, куда мы перевезем с Оболенским наших пенатов. Зимой непременно переберемся из Туринска…

От Бобрищева-Пушкина жду окончательного распоряжения насчет заказов Менделеевой…

На днях сюда приехал акушер Пономарев для прекращения язвы, которая давно кончилась. В этих случаях, как и во многих других, правительство действует по пословице: лучше поздно, чем никогда…

Верный ваш И. П. 

Померанцева и Черкасова благодарили меня за окончание их просьб, то есть за определение детей их, куда они желали. Я эту благодарность в натуре передаю по принадлежности Михаилу Александровичу…

81. И. Д. Якушкину[244]

[Туринск], 21 авгура [1842 г.]. 

…Конечно, мне и Евгению хотелось бы быть с Фонвизиными и Астральным духом,[245] но не в губернском городе. Гораздо лучше заживем в вашем, а теперь и нашем городе. На границе округа будем иметь свидание с избранными соседями… Я очень раз, что правительство приняло мою сторону. В этом я выигрываю; не знаю, будете ли вы довольны такими лихачами, каковы мы двое… Евгений, как хозяин, пишет вам деловое письмо, а я шалберю.[246] По этому вы узнаете нас обоих.

30-го числа отправляюсь в Тобольск для свидания с братом на его возвратном пути… Из Тобольска отправляюсь вместе с братом. Мне хочется Николая дотащить до Туринска, где он слишком мало побыл… и пустить через Ирбит домой…[247]

82. И. Д. Якушкину[248]

[Тобольск], 22 сентября [1842 г.]. 

Ентальцевы помаленьку собираются к вам; не очень понимаю, зачем она сюда приезжала. Пособия мужу не получила от факультета полупьяного.[249] Развлечения также немного. Я иногда доставляю ей утешение моего лицезрения, но это утешение так ничтожно, что не стоит делать шагу. Признаюсь вам, когда мне случается в один вечер увидеть обоих – Н. С. и Ан. Вас, то совершенно отуманится голова. Сам делаешься полоумным…

Наши здешние все разыгрывают свои роли, я в иных случаях только наблюдатель…[250]

83. И. Д. Якушкину[251]

[Тобольск], 20 ноября [1842 г.]. 

…На этих днях я получил Тьера. Очень рад, что его держали…

Вы спрашиваете о моем переводе… Ровно ничего не знаю. Нат. Дм. только неделю тому назад имела сильное предчувствие, как иногда с ней случается: она видела, что со мной прощается… Это видение наяву было для нее живо и ясно. Других сведений ниоткуда не получаю. Надобно довольствоваться таинственными сообщениями и ожидать исполнения. Между тем, если в декабре не получу разрешения, думаю сняться с якоря и опять отправиться в Туринск. В таком случае непременно заеду к вам в Ялуторовск…

В доказательство, что наши письма не без внимания остаются в III отделении, скажу вам, что недавно сестра Annette получила мой листок с несколькими зачеркнутыми строками. Видно, этим господам нечего там делать…

Недавно я здесь казначействовал в виде казначея Малой артели. Распределились деньгами, вырученными за вещи покойного Краснокутского, который предоставил их в пользу нуждающихся товарищей. Разослали 2 400 р. Это не лишнее для тех, которые не ожидали такого пособия. В распределении соображались с прежними выдачами из Артели.

Скажите, что делается в Кургане? Неприятные слухи доходят оттуда, будто бы наши там до того перессорились, что не видаются между собой. Признаюсь, это очень неловко, и не понимаю, как до этого дойти. Можно не бросаться на шею, но мудрено не уметь соблюсти приличия. Это должно делать невыгодное впечатление на посторонних. Как бы нам избежать такого нарекания, невыгодного для рассеянной по всей Сибири нашей лавочки…[252]

Лорер, как вы должны были заметить в «Инвалиде», произведен в прапорщики; других наших нет и в позднейших приказах. Видно, Николай Раевский смелее других отрядных командиров делает представления – и представления его больше уважаются…

84. И. Д. Якушкину[253]

28-го числа [май 1843 г., Тдринск]. 

Вы уже знаете печальную, тяжелую весть из Иркутска. Сию минуту принесли мне письмо Волконского, который описывает кончину Никиты Муравьева и говорит, что с тою же почтою пишет к вам. Тяжело будет вам услышать это горе. Писать не умею теперь. Говорить бы еще мог, а лучше бы всего вместе помолчать и подумать.

Сестра пишет, что в июне обещают перевести нас в Тобольск. Значит, в июле мы увидимся. С горестью пожмите руку доброму Матвею Ивановичу. Письмо Волконского сегодня посылаю в Тобольск. Туда, кажется, никто не писал. Адресую Бобрищеву-Пушкину. Мне вдруг попалась эта весть, так что почти не верится.

Сообщите Басаргину при случае ваше письмо; он привязан к Никите. Прощайте, добрый друг!

85. И. В. Малиновскому[254]

23 сентября [1] 844 г., Ялуторовск. 

К тебе одному пришлось писать, любезный друг Иван! В этих словах выражается общее наше горе, которого тяжесть я разделяю с тобой. Дай бог, чтоб семейное участие взаимно помогало нам перенести скорбную мысль: она преобладает теперь [над] всеми другими. Третьего дня пришли ко мне твои листки с печальным рассказом.[255] Я читал и перечитывал его; в истинной грусти не ищешь развлечения, – напротив, хочется до малейшего впечатления разделить с тобой все, что испытывало твое сердце в тяжелые минуты. Страданья нашей доброй Марьи кончились – страданья были велики. Помощь свыше поддерживала ее и там успокоит душу нам близкую.

С самого начала, говоря откровенно, я не смел надеяться на полное выздоровление, просил бога, чтобы он подкрепил страдалицу в борьбе с тяжкою болезнию. Она приготовилась к перевалу, хотя несознательно встретила этот переход: всякая болезнь имеет своего рода конец.

Помоги тебе бог в твоих попечениях о Тони, он еще не может понимать своего сиротства, а тебе трудно будет без помощницы – матери его.

Очень понимаю, как бедная Варя утомилась душой;  поблагодари ее, если мое письмо застанет вас вместе. Добрые ее строки вполне выражают состояние ее души: она за нас всех отсутствующих сострадала больной. Сходи за меня на родную могилу, поклонись праху. Тут соединяются все наши молитвы.

Что ты думаешь теперь делать? Останешься ли в деревне, или переедешь в Петербург? Тебе надобно соединиться где-нибудь с Марьей Васильевной – вместе вам будет легче: одиночество каждому из вас томительно. Бог поможет вам помириться с горем и даст силы исполнить обязанности к детям, оставшимся на вашем попечении.

Поцелуй милого Тони, – меня удивляет, что он в эти лета так много знает на память. Оболенский вместе со мной им восхищается. Он с дружеским участием крепко жмет тебе руку, любезный друг.

Пиши ко мне, когда будешь иметь досуг: общая наша потеря не должна нас разлучить, напротив, еще более сблизить. Эти чувства утешат нас, и если Марья нас видит, то они и ее порадуют. Вместе с твоим письмом я получил письмо от Annette, она горюет и передает мне те известия, что от вас получила в Твери.

Что мне сказать про себя? Черная печать твоего конверта вся перед глазами. Конечно, неумолимое время наложило свою печать и на нее,[256] но покамест, как ни приготовлялся к этой вести, все-таки она поразила неожиданно. В другой раз поговорим больше – сегодня прощай. Обнимаю тебя крепко. Да утешит тебя бог!

Верный твой И. Пущин. 

Из Петербурга с этой почтой не имел письма. На будущей неделе побеседую с Варей – туда к ней пошлю листок.

86. И. В. Малиновскому

Ялуторовск,  [ноябрь 1844 г.]. 

…С особенным удовольствием мы вместе с Евгением [Оболенским] читали последнее твое письмо, где ты подробно говоришь о твоих сельских занятиях. Вполне уверен, что ты находишь свою пользу в пользе крестьян. Верно, им у тебя хорошо во всех отношениях. Пожалуй, ты заставишь иногда думать, что не нужно и свободы для этого класса. Продолжай действовать для их блага, но все-таки согласись, что такой помещик, как ты, только счастливое исключение. Оно не может подкреплять общего правила, вредного в применении и для управляемых и для управляющих. Ты на опыте должен убедиться лучше, нежели всякой теорией. Вопрос в том, как лучше разрешить эту трудную задачу, а разрешение делается необходимым от времени до времени. Много бы хотелось сказать, но это не для тесной рамки нашей переписки…[257]

Твой верный И. Пущин. 

87. Я. Д. Казимирскому[258]

9 декабря 1844 г., Ялуторовск. 

Прошлого месяца 28-го числа Жадовский привез мне ваше письмецо и книги. Благодарю вас, почтенный Яков Дмитриевич, и за то и за другое. Книги мы прочтем и прибережем до вашего приезда. Бог даст, доживем и до этого свиданья.

За три дня до появления сюда Жадовского я послал к вам письмо через Мясникова – и мне теперь досадно, что не адресовал к другому лицу. Верно, вы его разумеете, говоря, что, отправляя письмо к Балакшину, ужасно сердились на одного человека. Я по крайней мере так догадываюсь и понимаю, что он испугался этого поручения, хоть тут ровно для него нет никакой опасности. Без сомнения, Красноярское почтовое управление считает неприкосновенною печать знаменитого золотоискателя. Все-таки теперь я долгим путем до вас достигаю. Оставим этих капиталистов; им уже много бессонницы от самого золота, зачем прибавлять еще другую тревогу.

Взял листок, чтоб наскоро вас уведомить о проезде вечно ковыряющего в зубах Жадовского. Спасибо ему, что он вспомнил деда своего по Лицею. Не всякий тайный советник это сделает. Он пожертвовал нам 12 часов. Толковали обо всем и нагрузили его писульками домой. У нас много общих знакомых, было о чем порасспросить.[259]

В нашем краю ничего нет особенно любопытного. Слава богу, старики кой-как держатся. Евгений вместе со мной дружески вам жмет руку. Поклонитесь нашим,[260] скажите наш привет вашим домашним.

Желаю вам весело начать новый год – в конце его минет двадцатилетие моих странствований. Благодарю бога за все прошедшее, на него надеюсь и в будущем. Все, что имело начало, будет иметь и конец: в этой истине все примиряется.

Верный ваш Пущин. 

88. Е. А. Энгельгардту[261]

Ялуторовск, 26 февраля [ – 12 июля ] 1845 г. 

На этих днях, почтенный друг Егор Антонович, получил я ваши листки от 17 января, мне их привез черномазый мой племянник, которого я распек за то, что он с вами не повидался в Петербурге. На всякий случай начинаю беседу с вами, когда-нибудь найдется возможность переслать болтовню.

Сбылось, как я ожидал: вперед был уверен, что Жадовский, которому, однако, я очень благодарен за пожертвование нескольких часов на пути, ничего вам не сказал особенного обо мне. Он так был занят своими делами, что все другое ему как будто чуждо. Живя на золотой дороге, мне часто случается видеть стремящихся шурфовать и делать свои наблюдения над этими господами. Признаюсь вам, итог этих ощущений довольно скучный. Вообще они без всякого уважения говорят друг об друге – и нашему лицеисту достается от многих. Не знаю, до какой степени справедливы эти упреки, но тоска слышать, а главное думать, что хотя часть он заслужил. Впрочем, каждый делает, как знает; я стараюсь не углубляться, чтобы не сделаться мизантропом.

Вы очень справедливо заключаете, что я доволен моим пребыванием в Ялуторовске. Нас здесь пятеро товарищей;[262] живем мы ладно, толкуем откровенно, когда собираемся, что случается непременно два раза в неделю: в четверг у нас, а в воскресенье у Муравьева-Апостола. Обедаем без больших прихотей, вместе, потом или отправляемся ходить, или садимся за винт, чтобы доставить некоторое развлечение нашему старому товарищу Тизенгаузену, который и стар, и глух, и к тому же, может быть, по необходимости охотник посидеть за зеленым столом.

Прочие дни проходят в занятиях всякого рода – и умственных и механических. Слава богу, время не останавливается: скоро минет двадцать лет сибирским, разного рода, существованиям. В итоге, может быть, окажется что-нибудь дельное: цель освящает и облегчает заточение и ссылку. Большого сближения с чиновным людом у нас нет; но вообще все они очень хорошо понимают нас и оказывают всевозможное внимание. Беда только в том, что народ все пустой, и большею частью с пушком на рыльце; это обстоятельство мешает и им быть с нами, зная, что мы явно против этого общего обычая.

Одна семья, с которою я часто видаюсь, это семья купца Балакшина. Очень человек добрый и смышленый; приятно с ним потолковать и приятно видеть готовность его на всякую услугу: в полном смысле слова верный союзник, исполняет наши поручения, выписывает нам книги, журналы, которые иначе должны бы были с громким нашим прилагательным[263] отправляться в Тобольск, прежде нежели к нам доходить. Все это он делает с каким-то радушием и приязнью.

Горько слышать, что наше 19 октября пустеет: видно, и чугунное кольцо истирается временем. Трудная задача так устроить, чтоб оно не имело влияние на здешнее хорошее. Досадно мне на наших звездоносцев; кажется, можно бы сбросить эти пустые регалии и явиться запросто в свой прежний круг.[264]

Обнимите за меня крепко Фрицку; душевно рад, что он переселился к вам. Мысленно я часто в вашем тесном кругу с прежними верными воспоминаниями. У меня как-то они не стареют. Вижу вас, Марию Яковлевну, такими как я вас оставил; забываю, что я сам не тот, что прежде. Оставив в сторону хронологию, можно так живо все это представить, что сердце не верит давности.

Скоро я надеюсь увидеть Вильгельма, он должен проехать через наш город в Курган, я его на несколько дней заарестую. Надобно будет послушать и прозы и стихов. Не видал его с тех пор, как на гласисе крепостном нас собирали, – это тоже довольно давно. Получал изредка от него письма, но это не то, что свидание.

Вольховского биографию мне прислал Малиновский давно. Спасибо ему, что он напечатал, но напрасно тут слишком много казенного формуляра. Я и после смерти доброй моей Марьи не перестаю писать к Малиновскому и к его сыну. Кажется, мальчик умный и способный. Что-то его ждет впереди? 

Если вам лишний мой список письма Сперанского, то вы при случае мне его возвратите. Странно, что я не догадался заранее, что, верно, вы давно его читали. Других замечательных рукописей у Словцова не оказалось. Были еще письма Сперанского о религии; одно из них будет напечатано в «Москвитянине». Словцов – тот самый, которого вы знали во время оно. Прочтите его историю Сибири, недавно изданную. Слог тяжел, изложение странное, но есть любопытные факты и какой-то свой взгляд. Трудолюбия в покойнике было много, но мало даровитости.

марта. 

Вы все хотите иметь подробное сведение об Ялуторовске. Право, ничего нет особенно занимательного ни в политическом, ни в естественном отношении. Управление, то есть Конституция, то же самое, что и за Уралом, с одною только существенною, коренною выгодою: нет крепостных. Это благо всей Сибири, и такое благо, которое имеет необыкновенно полезное влияние на край и без сомнения подвинет ее вперед от России. Я не иначе смотрю на Сибирь, как на Американские Штаты. Она могла бы тотчас отделиться от метрополии и ни в чем не нуждалась бы – богата всеми дарами царства природы. Измените несколько постановления, все пойдет улучшаться.

Спасибо Киселеву, что он это понимает, и в доказательство состоялся в 1842 году закон, чтобы не иначе отводить в Сибири земли под разные заведения, как с условием обрабатывать их вольными работниками. Эта мера была необходима: многие хотели перевести заразу крепостных на сибирскую почву. В несчастных наших чиновниках и здесь есть страсть, только что дослужатся до коллежского асессора, тотчас заводят дворню; но большею частью эта дворня по смерти кол[лежского] асессора получает свободу, потому что дети не имеют права владеть, родившись прежде этого важного чина.

Вообще здесь, можно сказать, почти нет помещиков; есть две-три маленькие деревеньки в Тобольской губернии, но и там невольным образом помещики не могут наслаждаться своими правами, стараются владеть самым скромным образом. Соседство свободных селений им бельмо на глазу.

Народ смышленый, довольно образованный сравнительно с Россией за малыми исключениями, и вообще состояние уравнено: не встречаете большой нищеты. Живут опрятно, дома очень хороши; едят как нельзя лучше. Не забудьте, что край наводняется ссыльными: это зло, но оно не так велико при условиях местных Сибири, хотя все-таки правительству следовало бы обратить на это внимание. Может быть, оно не может потому улучшить положения ссыльных, чтобы не сделать его приманкою для крепостных и солдат.

При сцеплении общем в этой огромной машине надо начать с уменьшения зла там [в России], тогда и здесь будет поселенец не тяжел для старожилов. Нельзя же, чтоб часть населения того же государства была обречена быть местом извержения тех, которых не терпят в другой его части. По крайней мере следует по справедливости уменьшить вред от них, давая им способы к обзаведению. Этого ничего нет. Мудрено на бумаге обо всем этом толковать. Если бы вы сами сюда приехали, обо многом мы потолковали бы. Жаль, что местное начальство ничего не понимает. Один Сперанский чего-то хотел для Сибири, но и его предначертания требуют изменений и частью развитий; между тем как теперь сибирское учреждение совершенно искажают в лучших его основаниях.[265]

Сенатора прислали с целой ордой правоведцев; они все очищают только бумаги, и никакой решительно пользы не будет от этой дорогой экспедиции. Кончится тем, что сенатору,[266] которого я очень хорошо знаю с давних лет, дадут ленту, да и баста. Впрочем, это обыкновенный ход вещей у нас. Пора перестать удивляться и желать только, чтобы, наконец, начали добрые, терпеливые люди думать: нет ли возможности как-нибудь иначе все устроить? Надобно надеяться, что настанет и эта пора.

Многих правоведцев  я видел; но вообще они мне не понравились: не нахожу в них того, что меня щекотало в их годы. Все вообще народ сонный, и ничего нет увлекательного; какое-то равнодушие в начале пути, равнодушие непростительное и уставшему нашему брату. Может быть, при коротком свидании мне не удалось их раскусить, или мы древностью своею историческою их испугали, хотя, мне кажется с нами-то им удобнее всего было распахнуться в здешней степи, где чиновный люд способен видеть их неопытность, не подозревая даже образования залетных ревизоров. Увидим, какое они сделают на меня впечатление на возвратном пути, – нынешнюю зиму сенатор со всем своим штабом должен вернуться восвояси.

21 марта 

Три дня прогостил у меня оригинал Вильгельм. Проехал на житье в Курган с своей Дросидой Ивановной, двумя крикливыми детьми и с ящиком литературных произведений. Обнял я его с прежним лицейским чувством. Это свидание напомнило мне живо старину: он тот же оригинал, только с проседью в голове. Зачитал меня стихами донельзя; по правилу гостеприимства я должен был слушать и вместо критики молчать, щадя постоянно развивающееся авторское самолюбие.

Не могу сказать вам, чтобы его семейный быт убеждал в приятности супружества. По-моему, эта новая задача провидения устроить счастье существ, соединившихся без всякой данной на это земное благо. Признаюсь вам, я не раз задумывался, глядя на эту картину, слушая стихи, возгласы мужиковатой Дронюшки, как ее называет муженек, и беспрестанный визг детей. Выбор супружницы доказывает вкус и ловкость нашего чудака: и в Баргузине можно было найти что-нибудь хоть для глаз лучшее. Нрав ее необыкновенно тяжел, и симпатии между ними никакой. Странно то, что он в толстой своей бабе видит расстроенное здоровье и даже нервические припадки, боится ей противоречить и беспрестанно просит посредничества; а между тем баба беснуется на просторе; он же говорит: «Ты видишь, как она раздражительна!» Все это в порядке вещей: жаль, да помочь нечем.[267]

Между тем он вздумал было мне в будущем январе месяце прислать своего шестилетнего Мишу на воспитание и чтоб он ходил в здешнюю Ланкастерскую школу.[268] Я поблагодарил его за доверие и отказался.

Спасибо Вильгельму за постоянное его чувство, он точно привязан ко мне; но из этого ничего не выходит. Как-то странно смотрит на самые простые вещи, все просит совета и делает совершенно противное. Он хотел к вам писать с нового своего места жительства. Прочел я ему несколько ваших листков. Это его восхитило; он, бедный, не избалован дружбой и вниманием. Тяжелые годы имел в крепости и в Сибири. Не знаю, каково будет теперь в Кургане, куда перепросил его родственник, Владимир Глинка, горный начальник в Екатеринбурге.[269]

Напрасно покойник Рылеев принял Кюхельбекера в общество без моего ведома, когда я был в Москве. Это было незадолго до 14 декабря. Если б вам рассказать все проделки Вильгельма в день происшествия и в день объявления сентенции, то вы просто погибли бы от смеху, несмотря, что он был тогда на сцене трагической и довольно важной. Может быть, некоторые анекдоты до вас дошли стороной.[270]

Я все говорю и не договариваю, как будто нам непременно должно увидаться с вами. Ах, какое было бы наслаждение! Думая об этом, как-то не сидится. Прощайте. Начал болтать; не знаю, когда кончится и когда до вас дойдет эта болтовня, лишь бы не было – после ужина горчица!

29 апреля. 

Грустно мне сегодня присесть к вашему листку, почтенный друг. Почта привезла мне известие о новой, горестной вашей потере. Родные пишут, что вы схоронили дочь, мать семейства. Побежал бы к вам вместе погоревать, пожать руку вам и добрейшей Марье Яковлевне. Но между нами обстоятельства и Урал. Остается здесь просить бога, чтобы он дал вам силы перенести горький удар. Я знаю, что вам досталось в удел много бодрости душевной, между тем она сильно испытуется. Помоги вам бог на вашем трудном поприще. Теперь опять прибавилось вам заботы с внучатами. Эти заботы, налагая новую обязанность, облегчают горе и мирят с жизнью, которая вряд ли не тяжелым делается мила для большей части. Необходимость испытать силы заставляет делать усилия – это закон общий, естественный. Если б мне сказали в 1826 году, что я доживу до сегодняшнего дня и пройду через все тревоги этого промежутка времени, то я бы никогда не поверил и не думал бы найти в себе возможность все эго преодолеть. Между тем и это все прошло, и, кажется, есть еще запас на то, что предстоит впереди. Радостного ожидать трудно, надобно быть на все готовым с помощью божией.

Вы все спрашиваете о положительных моих занятиях. Положительного одно, что всегда чем-нибудь занят и что даже время скоро идет. Случается кой-кому помочь, написать кому-нибудь деловую страничку, по которой выходит и доброе. Переводами занимался не один раз; между прочим перевел еще в Читинском остроге Записки Франклина .[271] Первая часть моей работы, а вторая – Штейнгейля. Кажется, было порядочно, и предисловие с посвящением труда вам, почтенный друг. Вы еще в Лицее познакомили меня с этой дельной книгой. Послали ее и другие переводы к одному родственнику Муханова, здешнего моего товарища, – все кануло в море: ни слуху ни духу. Сколько ни справлялся, ничего нет. Черновую рукопись я истребил по случаю бывшего тогда тюремного осмотра. Нельзя было сохранить эту контрабанду: чернила были запрещены. История Паскаля вам известна. Я тогда же говорил Бобрищеву-Пушкину, что вряд ли будет на эту книгу сбыт; но как у него были при болезненном моем проезде в Тобольск черновые кой-какие тетради, то он и стал переправлять и дополнять недостающее.

Читаю все, что попадается лучшее, друг другу пересылаем книги замечательные, даже имеем и те, которые запрещены. Находим дорогу: на ловца бежит зверь.

Малютка наша Аннушка мешает иногда нашим занятиям, но приятно и с ней повозиться. Ей скоро три года. Понятливая, не глупая девочка. Со временем, если бог даст ей и нам здоровья, возня с ней будет еще разнообразнее и занимательнее.

А почтовый день у меня просто как в каком-нибудь департаменте. Непременно всякую почту пишу и получаю письма. Сношения с родными, друзьями утешительны. Надобно быть в Сибири, чтобы настоящим образом понять эту отраду. В эти годы накопилась целая библиотека добрых листков, погодно переплетены. Считайте сами, сколько томов составилось. Часто заглядываю на эту полку с усладительным чувством. Судьба меня балует дружбою, мною не заслуженной. Сколько около меня товарищей, которые лишены даже родственных сношений: снятые эполеты все уничтожили, как будто связи родства и дружбы зависят от чинов и прочих пелендрясов.[272] Жаль тех, которые не понимают чувства; но больно за тех, которым пришлось испытать эти разочарования.

С будущим месяцем начнем копаться в огороде. Только вряд ли я буду большой помощник Евгению и Михеевне, кашей доброй dame de palais.[273] Нога в жары как-то сильно напоминает об себе: заставляет сидеть, поднявши ее вверх; а в этом положении не годишься в огородники.

Домашняя наша семья состоит из Матрены Михеевны Мешалкиной, туринской мещанки, доброй женщины, которая славно, то есть опрятно и вкусно, нас кормит, из Варвары Самсоновны Барановой, здешней жительницы, исполняющей добросовестно и усердно должность фрейлины при нашей Аннушке, и из Афанасия, молодого парня, который нам помогает и смотрит за лошадью и двумя коровами. Кроме того, есть прачка, такая порядочная особа, по имени Евгения Михайловна. Весь этот народ к нам привязан, и в доме спокойно. Нам в этом завидуют, но я думаю – это следствие хорошего обращения с ними; мы свыклись; в других же местах только и слышишь, что беспрестанные перемены министерства, – и все с удивлением спрашивают, почему у нас этого не случается.[274]

Дом занимаем порядочный, вдовы Бронниковой, которая позволяет нам на свой счет делать всевозможные поправки, и за это позволение берет 250 рублей в год. Наружность нечто вроде станции в России, но расположение удобно. Для нас ничего лучшего не нужно. Каждому можно быть у себя, и есть место, где можно быть вместе.[275] Не перехожу сегодня на другую страницу. Время обедать.

8 мая. 

4-го минуло вашему Jeannot 47 лет, а сегодня он справляет свои именины. Гости будут самые близкие люди; но давно ему не удается собрать тех, кого бы хотелось зазвать и без больших затей угостить в своем углу. Бывало, в Лицее в этот день в столовой вместо казенного чая стоят чашки, наполненные кофеем со стопкой сухарей, и вся артель пьет с поздравлением приготовление Левонтия Кемерского. С тех пор много воды утекло, пришлось и в Сибири кормить мороженым. Спасибо добрым товарищам, жертвуют для именинника целым днем; а эти дни как-то тяжеле других: сильнее ощущаешь желание быть в прежнем кругу. Но этот круг теперь во многом изменился; может быть, иного из старых знакомых встретишь и во многом не узнаешь. Время кладет неумолимую свою печать. В последний раз, в 1825 году, я в Москве справлял майские свои дни; тут были кой-кто из лицейских и вся magistrature renforcée,[276] как называл князь Голицын, генерал-губернатор московский. Сегодня просто хотелось напомнить вам вашего молодого питомца, который в Зауральском краю уже двадцатый раз именинник. Следовало бы за это долготерпение дать пряжку[277] хоть с правом носить ее в кармане.

Вместо этого объявлено нам на днях постановление комитета гг. министров, высочайше утвержденное в феврале, которым разрешено нам отлучаться с билетами из мест водворения по уважительным причинам: живущим в городах на 30 верст, а живущим в деревнях на 50 верст, и то на три дня. Совершенно неожиданная милость, поражающая своею оригинальностью. Любопытно бы было знать, кому эта мысль пришла? Я понимаю, что можно сказать: поезжайте по уезду, или по губернии, или, наконец, по всей Сибири; а эти расстояния совершенно в духе гомеопатов. Гораздо простее ничего не делать, тем более что никто из нас не вправе этого требовать, состоя на особенном положении, как гвардия между ссыльными, которые между тем могут свободно переезжать по краю после известного числа лет пребывания здесь и даже с самого привода получают билет на проживание там, где могут найти себе источник пропитания, с некоторым только ограничением, пока не убедится общество в их поведении. Все эти постановления напечатаны; повторять их нечего. Любопытно только то, что с нами возятся, как курица с яйцом. Давно бы мы здесь построили город и вспахали землю, если бы с самого начала нас поселили в одном месте и дали возможность обзаводиться. И то женатые и в Чите и в Петровском заводе настроили дома, которые пришлось бросить за бесценок, да и по городам многие покупали и строили и потом бросали. Все это вместе в продолжение стольких лет было бы полезно краю и на будущее время. Кажется, нечего опасаться, чтоб мы здесь делали пропаганду. Все, что остается, – это какая-то монументальная жизнь; приходят, спрашивают и рассматривают, как предание еще живое чего-то понятного для немногих. Видят, что люди не злые, ни в каких качествах не замечены и в полиции не бывают.

Любопытны аттестации, которые дают об нас ежемесячно городничий и волостные головы. Тут вы видите невежество аттестующих и, смею сказать, глупость требующих от этих людей их мнения о том, чего они не понимают и не могут понять. Пишут обыкновенно: «Занимается книгами или домашностью, поведение скромное, образ мыслей кроткий». Скажите, есть ли какая-нибудь возможность положиться на наблюдателей, которые ничего не могут наблюсти? Масса принимает за лекарей всех нас и скорее к нам прибегает, нежели к штатному доктору, который всегда или большею частью пьян и даром не хочет пошевелиться. Иногда одной магнезией вылечишь, и репутация сделана, так что потом насилу можешь отговориться, когда является что-нибудь серьезное, где надобно действовать с знанием дела или по крайней мере ученым образом портить и морить.

Заболтался. Оболенский напоминает, что имениннику пора похлопотать о предстоящих посетителях. В эти торжественные дни у нас обыкновенно отворяется одна дверь, которая заставлена ширмой, и романтический наш порядок в доме принимает вид классический. Пора совершить это превращение. Прощайте.

25 мая. 

Прошли еще две недели, а листки все в моем бюваре.  Не знаю, когда они до вас доберутся. Сегодня получил письма, посланные с Бибиковым. Его самого не удалось увидеть; он проехал из Тюмени на Тобольск. Видно, он с вами не видался: от вас нет ни строчки. А я все надеялся, что этот молодой союзник вас отыщет и поговорит с вами о здешнем нашем быте. Муравьев, мой товарищ, его дядя, и он уже несколько раз навещал наш Ялуторовск.

Начались сибирские наши жары, которые вроде тропических. Моя нога их не любит; я принужден был бросить кровь и несколько дней прикладывать лед. Это замедляет деятельность; надобно, впрочем, платить дань своему возрасту и благодарить бога, что свежа голова. Беда, как она начнет прихрамывать; а с ногой еще можно поправиться.

Бедный Михайло тоже несколько разбит, только разница в том, что он был под пулями, а я в крепости начал чувствовать боль, от которой сделалось растяжение жилы, и хроническая эта болезнь идет своим ходом. Вылечиваться я и не думаю, а только разными охлаждающими средствами чиню ее, как говаривал некогда наш знаменитый Пешель.

Брат Петр прислал мне «Тарантас». Верно, вы читали его и согласитесь, что это приятное явление на русском словесном поле. Надобно только бросить конец. Сон, по-моему, очень глуп. Мы просто проглотили эту новинку; теперь я ее посылаю в Курган: пусть Кюхельбекер посмотрит, как пишут добрые люди легко и просто. У него же, напротив, все пахнет каким-то неестественным, расстроенным воображением; все неловко, как он сам, а охота пуще неволи, и говорит, что наше общество должно гордиться таким поэтом, как он. Извольте тут вразумлять! Сравнивает даже себя с Байроном и Гете. Ездит верхом на своем Ижорском, который от начала до конца нестерпимая глупость. Первая часть была напечатана покойным Пушкиным. Вам, может быть, случилось видеть бук и кикимор, которые действуют в этом так называемом шекспировском произведении. Довольно.

9 июня. 

Сегодня проснулся в лицейском зале. Поистерся немного чугун на моем кольце, но воспоминание свежо. Мысленно мы, верно, с вами встретились; верно, вы взглянули на ваш первокурсный список и помянули живых, мертвых и полуживых и полумертвых. Нелегко мыслью пройти расстояние от 1817 по 1845. Я знаю только, что из всех этих годов 8 для меня прошли в свете, остальные имеют свои эпохи и впечатления. Много бы надобно говорить, чтобы все это передать в порядке. Недостанет у вас терпения читать; слушать, может быть, согласились бы, потому что можете, когда захотите, велеть замолчать. Как нарочно, случился сегодня почтовый день; надобно присесть к маленьким листикам – будет всего три: один на запад, другие два на восток – в Иркутск; около него также рассеяна большая колония наших.

21 июня. 

Не судьба моей болтовне к вам отправиться. Сегодня в ночь заезжал Казадаев; я, пока он здесь был, успел сказать несколько слов братьям Михаиле и Николаю, а ваше письмо до другого разу осталось. Михайло прислал мне фасад нового дворца в Конюшенной улице, архитектура оригинальна и хороша; как-то они кончили отделку этого огромного здания? Потом, каково пойдет наем и уплата процентов? Я хотел нынешнее лето перестроить баню, но отложил это предприятие, потому что Польская лотерея мне ничего не вывезла; на нее была маленькая надежда, и она в числе многих других покамест осталась без исполнения. Все наши билеты, пишет сестра, остались пустыми. Может быть, Казадаев с вами повидается; он человек очень добрый, инспекторствовал здесь два года по почтовой части, объехал всю Сибирь и познакомился со всеми нашими, рассыпанными по огромному пространству. Не знаю, чем наполнена путевая его книга: чуть ли не то же, что в «Тарантасе», – белая бумага!

Весна обещала много хорошего; у нас перепадали теплые дожди, а потом опять обыкновенная засуха. Нельзя еще ничего положительного сказать об урожае: местами, говорят, хорош, но вообще лучше последних годов. Овощи огородные у нас все вообще хорошо родятся; капуста лучшая продается по 5 и по 4 сотня, а картофель по 30 коп. пудовка. Одна репа здешняя не вкусна: может быть, это от грунта земли или от дурных семян. Ягоды: земляника, лесная клубника, немного малины и мильон брусники. Я вам их назвал по порядку их появления на сцену, теперь мы едим землянику à discrétion.[278] Здешний округ ягодами беднее других. В Тобольском и Туринском, кроме того, есть княженика и морошка. Плоды здесь не существуют, разве только на Исете вишни – и то небольшие и довольно кислые; хороши только в варенье и в уксусе. В огородах производят дыни и арбузы, как я уже вам говорил. Устроивши оранжерею, можно бы все иметь; но это слишком сложно и не стоит хлопотать. Можно обойтись без дальнейших хлопот.

Флора здешняя, то есть Западной Сибири, несравненно беднее Восточной: там и местность, и растительность, и воды совсем другие. От самого Томска на Запад томительная плоскость; между тем как на Востоке горы, живописные места и самое небо темноголубое, а не сероватое, как часто здесь бывает.

Климат вообще здоровый, сухой; больших болезней не бывает, только в сильные жары хворают дети, и то не всегда. Ничего особенного нет; по сельскому хозяйству новых систем здесь не существует; мужички действуют по-старому, как отцы и деды действовали: все родится без удобрения. Ваша газета получается только в духовном правлении; нужно, чтобы кто-нибудь из крестьян в нее заглядывал; они еще не считают нужным читать, но очень заботятся, чтобы новое поколение было грамотное, и это распространяется повсеместно в Сибири.

Жаль только, что наше премудрое министерство просвещения не тем занимает этих парней, чем бы следовало: им преподают курс уездного училища, который долбится и потом без всякой пользы забывается, между тем как редкий мальчик умеет хорошо читать и писать при выходе из училища. Та же история и у вас; многое и тут требует изменения, ко, видно, еще не пришла пора.

Пришла пора идти купаться в Тобол. Это одно из самых приятных развлечений. У нас есть ванна, но как-то плохо устроена. Пришлите мне рисунок и разрез чего-нибудь порядочного в этом роде, чтоб она была разделена на две половины и была устроена на барке, а не на плоту, где с ящиком как-то неудобно. Может быть, мы весной справим новую купальню. Это для всего города приятно. Одна половина будет мужская, а другая – женская. Плавать я не умею, хоть в Лицее нас учили, и потому я барахтаюсь в ванне. Прощайте.

12 июля. 

Надоело мне ожидать случая; я думаю, давно вините меня в неисправности. Пусть эти листки идут прямо в редакцию «Земледельческой газеты». Это гораздо простее. Пора вам читать мою болтовню; мало толку в ней найдете, но и по этому узнаете вашего неизменного, старого друга, который дружески, крепко вас обнимает и просит приветствовать всех ваших домашних и добрых поселителей, верных нашей старине. В главе их вижу Фрицку. Пожмите ему за меня руку и вспомните иногда в ваших беседах. Верно, вместе будете разбирать мою грамотку, которая отправляется под фирмою материалов для газеты, а оных-то в ней и не обретет почтенный редактор.

Для успокоения вашей совести надобно вам сказать, что всходы были хороши, но бездождие, почти повсеместное в Тобольской губернии, не обещает обильной жатвы. Страдовать еще не начали, но уже в некоторых местах косят хлеб – как никуда негодный. Это неутешительное известие. Травы также довольно тощи. Евгений не очень доволен нашим покосом; в награду вчера его так смочило, когда он возвращался, что нитки не осталось сухой. Гораздо бы лучше было, если б этот дождь пал раньше, и не на него, а на траву, которую мы нанимаем на городских лугах. Впрочем, сена будет довольно для наших двух коров и для рыжки. Надобно благодарить бога, что нынешний год не было падежа на скот: лонись[279] пало в городе из восьмисот штук рогатого скота с лишком пятьсот. Это бедствие часто в Сибири бывает. Есть селения, где почти ни одной коровы не осталось. Почти никаких мер не принимают к прекращению этого зла, да и трудно что-нибудь сделать. Заботливый только хозяин находит возможным убрать свой скот, отделивши его совершенно от других. Мы своих сохранили в прошлом году: пускали кровь, обливали холодной водой и поили разными снадобьями освежающими, для отвращения воспаления в кишках. По наблюдениям, это – причина упадка. Не знаю, дойдут ли нынешний год наши дыни и арбузы. Рано начались холодные росы, сегодня утром просто пахло осенью. Если это продолжится, то вряд ли дозреют на известных вам луньках.

Однако прощайте, почтенный друг. Вы, я думаю, и не рады, что заставили меня от времени до времени на бумаге беседовать с вами, как это часто мне случалось делать мысленно. Не умею отвыкнуть от вас и доброго вашего семейного круга, с которым я сроднился с первых моих лет. Желаю вам всех возможных утешений. Если когда-нибудь вздумаете мне написать, то посылайте письма Матрене Михеевне Мешалкиной в дом Бронникова. Это скорее доходит. Крепко жму вашу руку.

От Вильгельма сегодня получил письмо: он, бедный, хворает, жалуется на боль в груди и на хандру, которая обыкновенно сопровождает эту боль. Дайте весть, что благополучно дошли материалы нематериальные.

Ваш Jeannot. 

89. П. А. Вяземскому[280]

8 марта 1845 г., Ялуторовск. 

Почтенный Петр Андреевич. По принятому мною правилу, я бы не решился к вам первый писать, если бы не племянник мой Эпаминонд Гаюс требовал от меня походатайствовать за него. Он зависит от вашего Департамента, в надежде на штатное место поехал в Семипалатинск, оставив жену и детей в Казани. Прошу вас, если это можно, употребить ваше влияние к решению его участи. Он нетерпеливо ждет определения. Я его уверил, что вы не откажете сделать все, что от вас зависит.[281]

Давно должна была дойти до вас моя искренняя признательность за ваше дружеское воспоминание. Будьте вполне убеждены, что я умею чувствовать вашу дружбу. Пожмите руку доброй княгине. Распространяться нет времени – Ермаков, который везет эти строки к Михаиле, спешит.

От души спасибо вам за память – в Сибири способны ее оценить лучше, нежели в ваших краях. Разлука не мешает любить, помнить и уважать людей благомыслящих.

С должным уважением верный ваш И. Пущ, 

Розанов, верно, вам сказал мою благодарность за сигары и «Адольфа». Вспоминайте иногда душою вам преданного сибиряка. Двадцать лет дают мне здесь право гражданства. Недавно я видел Швецова из Тагиля, который был за границей и привез мне привет от Н. Тургенева,

90. Е. Ф. Малиновской[282]

19 октября [1] 845 г., Ялуторовск. 

Душевно благодарен вам, добрая Катерина Федосеевна, что вы вспомнили меня, вступая в союз с другом моим Иваном.

Вы должны быть уверены, что я искренно желаю вам полного счастья, – вы остаетесь в семье, где все вас знают и любят; переход к новому быту для вас будет гораздо легче. С божиею помощью все устроится к лучшему – Тони в нескольких словах хорошо познакомил меня с вами; надеюсь, что и меня вы сколько-нибудь знаете, следовательно, вы позволите мне без обыкновенных рекомендаций просить вас не считать меня чужим. Именно в тот день, когда воспоминание соединяет меня с покойным вашим дядей и с будущим вашим мужем, пришлось мне отвечать на добрые ваши строки; 19 октября без сомнения и вам известно, хотя, по преданию, оно давно меня связало с близкими вам людьми и эта связь не страдает ни от каких разлук.

Передайте мой дружеский привет доброму моему Ивану. Тони поцелуйте за меня и скажите, что я жду обещанного им письма, где он хотел меня познакомить с распределением его дня. Всегда с удовольствием читаю его письма, они имеют свой особенный характер.

Позвольте надеяться, что вы иногда будете приписывать в письмах вашего мужа. С сердечною признательностью за вашу доброту ко мне остаюсь преданный вам.

И. Пущин. 

91. Н. Д. Фонвизиной[283]

[Ялуторовск], 6 генваря [1}846 г. 

…Ехать лечиться я не намерен. Хандры 840-го года нет, следовательно, можно мириться без факультета с инвалидной ногой. Это маленькое неудобство в жизни, но за многими другими, гораздо важнейшими, оно не так заметно. Может быть, даже и к лучшему; не вздумаешь подчас стать на очередь запоздалых женихов. Беда соседа всегда научает и заставляет делать философические выводы – горестная польза при невозможности отклонить самой беды, как ясно ни видишь ее. Впрочем, эта статья давно между мной и Евгением кончена, но она невольным образом проявляется молча во всех отношениях даже теперь, а после еще больше проявляться будет. Мне самому за него как-то неловко; хорошо, если эта, может быть, мнимая неловкость его не коснется, – иначе будет ему плохо…[284]

Без всякого лечения я бы очень и давно хотел бы побывать у вас, но, кажется, и самое двадцатилетнее гражданство всех возможных тюрем и изгнаний не доставит возможности повидаться с соседями. Проситься не хочу: не из гордости, а по какому-то нежеланию заставить склонять свое имя во всех инстанциях. Лучше всего бы вам собраться в Ялуторовск…

Хотелось бы мне знать, что думает Михаил Александрович о новом уложении; я просто уничтожен этим подарком для России. Совестно видеть, что государственные люди, рассуждая в нынешнее время о клеймах, ставят их опять на лицо с корректурною поправкою; уничтожая кнут, с неимоверной щедростию награждают плетьми, которые гораздо хуже прежнего кнута, и, наконец, раздробляя или, так сказать, по словам высочайшего указа, определяя с большею точностью и род преступлений и степень наказаний, не подумали, что дело не в издании законов, а в отыскании средств, чтобы настоящим образом исполнялись законы. Словом сказать, об этом надобно говорить, а не писать, – не будет конца. Прибавления к постановлениям о каторжных ужасны. Во всем этом я виню не Николая Павловича, а его советников и точно не понимаю цели этих людей. Гораздо лучше не касаться этого отдела, нежели останавливаться и почти пятиться назад.

Совершенно неожиданно пришлось мне, добрая Наталья Дмитриевна, распространиться на вашем листке о таких вещах, которые только неприятным образом шевелят сердце. Извините – я это время, сидя больше дома, разбирал новое Уложение, и потому оно все вертится на уме…

Мы покамест живем попрежнему, не знаю, как будет после разделения Римской империи на Восточную и Западную. Моя артель с Оболенским упраздняется…[285]

Я здесь на перепутье часто ловлю оттуда весточку и сам их наделяю листками. Это существенная выгода Ялуторовска, кроме других его удовольствий.[286]

Все наши вас приветствуют. Александра Васильевна благодарит за бумагу, хотя я не знаю, какая была в ней надобность. Это все Марья Казимировна заставляла ее достать, как будто это ковер-самолет, на котором улетишь. Да и куда ей лететь?

Крепко жму вам и Михаилу Александровичу руку.

Верный ваш И. П. [287]

92. М. А. Фонвизину

[Ялуторовск], 2 февраля [1846 г. ], суббота. 

Почтенный Михаил Александрович – вчера приехал к нам Вильгельм со всей семьей. Он пробудет у нас до вторника – хочет отдохнуть от дороги. Во вторник вечером хочет пуститься в дальнейший путь и просит вас приискать ему квартиру. Значит, он к вам явится в четверг и от вас переедет туда, где будет найдено ему пристанище. Он говорит, что предварительно к вам об этом писал – хотел уведомить вас из Кургана о времени выезда, не успел оттуда этого сделать и поручил мне исправить эту неисполнительность.[288] Бобрищев-Пушкин вам поможет его приютить – он хорошо знает статистику Тобольска.

Бедный Вильгельм очень слаб, к тому же и мнителен, но я надеюсь, что в Тобольске его восстановят и даже возвратят зрение, которого в одном глазу уже нет. Недавнее бельмо, вероятно, можно будет истребить. Между тем уже я прослушал несколько стихов с обещанием слушать все, что ему заблагорассудится мне декламировать. Подымаю инвалидную свою ногу и с стоическим терпением выдерживаю нападения метромании, которая теперь не без пользы, потому что она утешает больного. Пожалуйста, сообщите мне, что скажут медики об его состоянии, – я как-то думаю, что все будет хорошо.[289]

От Ивана Дмитриевича я узнал, что я мудрец. Такое известие меня несколько удивило, но, впрочем, оно ни к чему не обязывает.

Здоровье мое несколько лучше, хотя все еще я сижу дома. Это продолжительное домовничество, кажется, большие волнует других, нежели меня самого. Я не скучаю, и время незаметно проходит среди занятий и добрых друзей, которые меня навещают с уверенностию всегда застать хозяина.

Получила ли Наталья Дмитриевна облатки? Я их послал с Васильем Ивановичем. Я его благодарю за хлопоты обо мне, но только жаль, что он, вероятно, напугал моих родных, которым я никогда не пишу о моих болезнях, когда тут не замешивается хандра 840-го года. Она от них не может укрыться, потому что является в каждом моем слове.

Прощайте, дружески жму вашу руку и приветствую всех тобольских товарищей.

Верный ваш И. П. 

93. Я. Д. Казимирскому

15 июня  [1] 846 г., Ялуторовск. 

Не знаю, найдет ли вас, почтенный Яков Дмитриевич, мой листок в Красноярске, но во всяком случае где бы вы ни были, найдет вас моя признательность за ваше письмо и за книгу. Вы просто балуете старика, хотя никак не хотите признать моей старости. На досуге читаю La Chine ouverte,[290] с удовольствием знакомлюсь с соседями. Как собственность, которою вам обязан, не спешу кончить, и потому не могу вам сказать положительного мнения об этом сочинении. До сих пор оно для меня любопытно, но, кажется, изложение могло бы быть поживее и позаманчивее. Буду хранить эту книгу как новое доказательство доброй вашей памяти обо мне: я всегда дорожу воспоминанием таких людей, как вы. Но об этом довольно – пожалуй, станешь распространяться о том, что должно быть не на бумаге, а где-нибудь в другом месте.

Философов с Львовым подарили нас сутками – спасибо им. Приятно было потолковать с новым поколением, довольно образованным, но (между нами) несколько старым для своего времени. Заметен какой-то застой, практическое применение уваровских начал,[291] и вообще нет той веры в светлую для страны будущность, которая живила нас, когда мы пивали за тайное души желание. Они пьют, но без распашки и без мысли. Всего я видел семерых правоведов, и как ни приятна была эта встреча в степи, но осталось какое-то темное, мрачное впечатление: они только что вступают в жизнь и, кажется, будто бы больше нашего брата устали. Служат как будто поневоле: возмущаются злом довольно хладнокровно; то, что разливало в нас желчь, находит у них какое-то извинительное объяснение. Вообще кажется, каким-то сном, как0ю-то апатиею объято юношество. Может быть, это и нужно, а может быть, они и от дороги и от ревизии устали. Между тем я им советовал не дремать и быть настороже: время не спрашивается, все идет вперед, хоть иногда это и незаметно по рассеянному взгляду на вещи.

По всему этому вы можете убедиться, любезный Яков Дмитриевич, что мне точно 4 мая стукнуло 48. Старик все одно и то же бредит. Вы спрашиваете, постарел ли я, наконец? – Правоведы оценили в сорок лет, но это из светской вежливости, которой они напрактиковались в Иркутске; я лучше их знаю, как кое-где покалывает, кое-где проглядывает неумолимая седина. Лучше всего для решения этого вопроса приезжайте сами в Ялуторовск, где давно хотелось бы вас обнять, где ожидает вас честь нашей библиотеки[292] и радушный прием добрых ваших знакомых. Два года давно минули после великого четверга, в который мы виделись в последний раз.

Евгений нашел способ помолодеть, по крайней мере так его называли некоторое время. Мы живем розно – я остался на старой известной вам квартире; теперь у меня такой простор, что в городе поговаривают уже о новой женитьбе, но вы этому не верьте. Аннушке есть где разбегаться, она растет и теперь в полном смысле мой комендант. Лаской снискала полное мое повиновение. Мы живем с нею ладно, скоро надобно будет приняться полегоньку за учение: способности и память есть. Пусть еще пробегает, в сентябре ей минет четыре года. Тогда можно будет коротать зимние вечера.

Все наши вас приветствуют и благодарят за воспоминание. Все старики здоровы, один я по временам вожусь с лихорадкой.

Зачем вы хвораете? Вам следует быть в полном смысле слова здоровым:, живя на деятельном поприще, нужны все силы. Я думаю, тайга должна прибавить здоровья; не худо летом быть на воздухе и поездить верхом. Пейте холодную воду, и все будет хорошо.

Братья мои теперь врозь – Михайло, наш опекун, все строится, большой дом в Конюшенной готов, с нынешней весны начинает поправку старого жилья на Мойке и над… [слово неразборчиво]. Все делает займом, одного казенного долгу с лишком 600 т. ас. Надеются, вручат и следующие ежегодно проценты и кое-что на прожиток нам всем. Мне посылают деньги аккуратно, только я ими распоряжаюсь вроде Монте-Кристо, хотя не для истребления нескольких ненавистных ему семей. Как ни глупы все эти вымыслы новой литературной школы, но невольным образом читаешь до конца. Есть подробности и сцены удачные.

Николай приехал ревизовать суды второй степени в Херсонской и Таврической губерниях. Пробудет на юге год – он искал этого поручения, чтоб жена могла поправиться здоровьем в Крыму; у нее бросилась золотуха на голову, была крепко больна: надобно было поехать или в Палерму, или в Крым. Второе они нашли удобнейшим.

Петр поехал в Минскую губернию от почтового департамента осматривать тамошний порядок вещей. Он служит все из чести, без жалования, и все надеется, что пошлют в Тобольскую губернию. Ему, бедному, все обещают эту поездку, а между тем посылали в Костромскую, Вологодскую и теперь в третью, и все не туда, куда он стремится. Я ему без конца пишу, чтоб не думал обо мне, искал службу подельнее и позанимательнее; до сих пор мои убеждения остаются тщетными. Рад, что по крайней мере остановил его от поездки в Красноярск, куда его приглашал очень пристально Жадовский. Тут я просто взбунтовался и доказал, что никогда не приму такой жертвы за минутное свидание. Оригинал мой согласился и благодарил за добрый совет.

Сестры с тою же неисчерпаемой любовью пишут ко мне… Бароцци с женой Михаилы отправились купаться в Гельсингфорс. Михайло с одной сестрой Варей остался на бесконечных постройках своих.

Скоро оттуда приедет Н. Я. Балакшин, он мне подробно все расскажет, часто видается с моими домашними. – Попеняйте Ротчеву, что он сюда не заехал; со мной считаться визитами нельзя – я бы давно посетил всех в Восточной Сибири, но, к сожалению, она вне окружности круга, описанного комитетом гг. министров, который, верно по ошибке, взял радиус в 30 верст. Уж лучше бы в 20, тогда было бы по версте на каждый год и было бы понятно.

Недавно Батенкова привезли из Петропавловской крепости в Томск и дали 500 руб. сер. на обзаведение. Он ко мне писал с Шаховским несколько слов, я ему тотчас ответил длинной грамоткой. По словам очевидцев, заметны следы долговременного заключения, а пишет здраво и хорошо. Авось свободный воздух оживит его. В Тобольске он нашел многих старых знакомых, которые хорошо его принимают. Все-таки жаль, что он удален от своих. Если будете ехать через Томск, непременно отыщите его. Я все  надеюсь, что зимой вы съездите в Европу: тут есть своекорыстное желание – потолковать с вами; между тем читайте эту бесконечную болтовню. Приветствуйте ваших домашних.

Верный ваш Пущин. 

Пожмите руку всем нашим в Красноярске.

94. В. К. Кюхельбекеру

[Ялуторовск], 13 июля 1846 г. 

Очень жаль, любезный друг Кюхельбекер, что мое письмо[293] тебя рассердило: я писал к тебе с другою целью; но видно, что тут, как и во многих других обстоятельствах бывает, приходится каждому остаться при своем мнении. Писать больше об этом тебе не буду, потому что отнюдь не намерен волновать тебя, к тому же ты видишь какие-то оттенки богатства, о которых я никогда не помышлял. Во всех положениях есть разница состояний, во всех положениях оно, может быть, имеет некоторые влияния на отношения, но в нашем исключительном положении это совсем не то. Богат тот, который сам может или умеет что-нибудь произвести, – потому ты богаче меня и всех тех, кому родные присылают больше, нежели тебе; богат между нами еще тот, кто имеет способность распорядиться полученным без долгу; следовательно, и в этом отношении ты выше нас. Одним словом, письмо твое пахнет хандрой. Пожалуйста, извини, что я навел тебя невольным образом на такие размышления, которые слишком отзываются прозой. Мне это тем неприятнее, что я привык тебя видеть поэтом не на бумаге, но и в делах твоих, в воззрениях на людей, где никогда не слышен был звук металла. Что с тобой сделалось? Верно, это была минута, где мой Вильгельм был не в своей тарелке. Эта минута, без сомнения, давно прошла: я в этом твердо уверен.

Ты мне ничего не говоришь о своем здоровье. Поправляется ли оно настоящим образом? Бога ради, не бросай оружия, пока не изгонишь совершенно болезни.

У нас все в известном тебе порядке. В жары я большею частью сижу дома, вечером только пускаюсь в поход. Аннушка пользуется летом сколько возможно, у нее наверху прохладно и мух нет. Видаемся мы между собой попрежнему, у каждого свои занятия – коротаем время, как кто умеет. Слава богу, оно не останавливается.

Приветствуй за меня Дросиду Ивановну и поцелуй детей. Все наши мужского и женского пола желают вам, вместе со мной, всего лучшего.

Верный твой И. Пущин. 

Прошу покорно почтенного Александра Ивановича доставить это письмо Вильгельму Карловичу.

95. А. Ф. Бриггену

[Ялуторовск], 13 сентября [1846  г.].

Удивил ты меня твоей запиской с чревовещателем. – Принять и приласкать  человека, которого ни ты, ни я не знаем. Разумеется, я принял эту прозу за поэзию и отправил тирольца на квартиру, где обыкновенно останавливаются комедианты, посещающие Ялуторовск. Пригласил приезжего прийти чай пить и старался доказать ему, что он своим чревом нисколько не расшевелит нашей почтенной публики. Советовал ему скорей ехать в Тюмень и пробираться до грязи в Казань. Цинцильман, кажется, со мной согласен. Наконец, если будет действовать, то я, в уважение твоей рекомендации, только могу заплатить ему оброк, но все-таки позволь избавиться от посещения его театра. Видал я довольно этих штукарей.

Басаргин порадовал меня известием о «Кесаре». По-моему, тут Жуковский действует лучше самого героя. Спасибо, что он так мило берется быть повивальной бабушкой. Вам остается представить младенца в приличном виде. Чем больше положите ему на зубок, тем лучше.[294] Перекрест получил здесь у откупщика кабак, без всякого залога. Следовательно, ты не хлопочи больше об нем. Дружески обнимаю тебя, любезный друг. Благодарю, что сказал несколько слов с чревовещателем, но все-таки лучше, если вперед ограничишься голосовещателями – довольно и с ними возиться, помимо этих феноменов.

Все наши тебя приветствуют, а ты за нас поклонись Дросиде Ивановне.[295]

Если хочешь знать, справедлива ли весть, дошедшая до твоей Александры, то обратись к самому Евгению: я не умею быть историографом пятидесятилетних женихов, особенно так близких мне, как он. Трунить нет духу, а рассказывать прискорбно такие события, которых не понимаешь. Вообще все это тоска. Может быть, впрочем, я не ясно вижу вещи, но трудно переменить образ мыслей после многих убедительных опытов.

Прощай, друг. Не прими моих строк за чревовещание, – я, право, с некоторого времени не раз поверяю сам себя и испытываю, нет ли во мне задвижки.

Верный твой И. П. 

96. Н. Д. Фонвизиной[296]

[Ялуторовск], 6 генваря [1]847 г. 

Миша привез мне ваш листок, добрая Наталья Дмитриевна. Миша и ответ мой везет вам с искренним моим желанием всего вам лучшего в наступающем году…

Мы здесь провели праздники в своем кругу – чаще обыкновенного собирались. Завтра будет финал этим собраниям по случаю именин Ивана Дмитриевича, которые мы, вероятно, отпразднуем у Матвея Ивановича. Сходки наши довольно однообразны, иначе и не может быть, когда не только в действующих лицах, но и в самых декорациях не много перемен. Впрочем, хорошо и то, что вся труппа действует на одной сцене: монологи довольно редки, большею частью действия совершаются рецитативою. По вдовьему департаменту[297] все обстоит благополучно.

С этой почтой было письмо от родных покойного Вильгельма, по которому можно надеяться, что они будут просить о детях. Я уверен, что им не откажут взять к себе сирот, а может быть, и мать пустят в Россию. Покамест Миша учится в приходском училище. Тиночка милая и забавная девочка. Я их навещаю часто и к себе иногда зазываю, когда чувствую себя способным слушать шум и с ними возиться.

Николай на ревизии в Крыму, жене его лучше…

Нарышкин с женой гостил у нас на даче трое суток, был у сестры в Новгороде и оттуда ко мне написал…

Из Иркутска я получил подробности о смерти доброго нашего Артамона – он умер сознательно с необыкновенным спокойствием. Сам потребовал священника и распорядился всеми своими делами. Что год, то новые могилы!..

Верный ваш И. П. 

97. М. Н. и Н. И. Пущиным

[Ялуторовск], 7 июня 1847 г., суббота. 

…Очень желаю, чтобы… тебе удалось выиграть твою поземельную тяжбу и распространить твои владения на берегах Финского залива.

Я в полном смысле слова Иоанн безземельный, порадуюсь, что тебя занимает собственность. Мы совершенно в разных обстоятельствах и потому вкусы наши различны. Буду ждать известий о твоем деле, лишь бы тебе удалось доказать свое право' вопреки всем министрам…

Нам объявлено по приказанию шефа жандармов, чтобы мы писали разборчиво и лучшими чернилами и что в противном случае наши письма не будут доставлены. Это тоже замечание довольно позднее, но тем не менее оригинально. Вследствие этого я хотел было написать письмо между двух линеек, как, бывало, мы писали дедушке поздравительные письма, но совестно стало: слишком ребяческая шутка и так же несвойственно моим летам, как и замечание о почерке, который, впрочем, довольно долгое время находят возможность разбирать. Вот все наши новости за эти три недели.

Лазарет мой поправляется. Аннушка, кажется, совсем отделалась от лихорадки.

Крепко жму вам обоим руку. Аннушка вас целует. Еще раз буду писать в Херсон, а потом в наш дом казенным пакетом.

98. Д. И. Завалишину

[Ялуторовск], 11 октября 1847 г. 

С прошедшей почтой я получил, любезный Дмитрий Иринархович, твое письмо. Почта опаздывает и пришла после здешней, так что я не мог отвечать тебе прежде нынешней субботы.

Спешу сообщить тебе сведения, которые ты желаешь иметь насчет здешнего края, хотя, по-моему, в Тобольской губернии одна существенная выгода для жизни нашей – это дешевизна. Промышленность же для нас, к нашему положению не существует. Чтобы заняться чем-нибудь по этой части, нужно двигаться, а двигаться мы можем только на тридцати верстах. Следовательно, желающему чем-нибудь промышлять остается только современный закуп хлеба и чего-нибудь подобного. Для такого занятия самое удобное место Курган и Ишим. В этих двух городах самые богатые рынки. Я не говорю о Тюмени, потому что в этом городе до сих пор никто из наших не был помещаем, хотя в нем промышленность всякого рода в самом сильном развитии. Жизненные припасы дешевле в Кургане, даже против Ялуторовска цены значительно ниже. Мясо там было на последней ярмарке рубль пуд, а у нас не упадало ниже двух рублей, и то самое посредственное. Впрочем, в отношении содержания вся губерния дешева. Все это тебе должно быть известно по прежним письмам Розена, который был статистик лучше, нежели я. По-моему, везде так дешево, что и говорить нечего. Остается теперь описать тебе дислокацию наших заселений по губернии – и тут, вероятно, все почти тебе известно.

В Тобольске живут Фонвизины и братья Бобрищевы-Пушкины. Служат: Анненков, Свистунов и Александр Муравьев. С последним из них переехал и Вольф с правом заниматься медицинской практикой. В Таре – Штейнгейль. В Кургане – Щепин-Ростовский и Башмаков. На службе Фондер-Бригген. В Омске на службе Басаргин. Наконец, в Ялуторовске – Матвей Муравьев, Тизенгаузен, Якушкин, Оболенский и я. Сверх того две вдовы: А. В. Ентальцева и Д. И. Кюхельбекер.

Детей Дросиды Ивановны недавно разрешено родным покойного Вильгельма взять к себе на воспитание с тем, чтоб они назывались Васильевыми. В августе приезжала сестра его Устинья Карловна Глинка и повезла их в Екатеринбург, где она гостит у Владимира Андреевича. Она теперь хлопочет, чтоб сюда перевели М. Кюхельбекера из Баргузина. Это будет большое утешение для Дросиды Ивановны, которая поручает тебе очень кланяться.

Вот тебе сведения, не знаю, найдешь ли в них что-нибудь новое. Я думаю, тебе лучше бы всего через родных проситься на службу, как это сделал Александр Муравьев. Ты еще молод и можешь найти полезную деятельность. Анненкова произвели в 14-й класс. Ты знаешь сам, как лучше устроить. Во всяком случае, желаю тебе успокоиться после тяжелых испытаний, которые ты имел в продолжение последних восьми лет. Я не смею касаться этих ран, чтобы не возобновить твоих болей.

Про себя скажу тебе, что я, благодаря бога, живу здорово и спокойно. Добрые мои родные постоянно пекутся обо мне и любят попрежнему. В 1842 году лишился я отца – известие об его кончине пришло, когда я был в Тобольске с братом Николаем. Нам была отрада по крайней мере вместе его оплакивать. Я тут получил от Николая образок, которым батюшка благословил его с тем, чтобы он по совершении дальнего путешествия надел мне его на шею.

Об тебе я слышал от брата Николая, потом от Вильгельма, когда он приезжал в Курган. О смерти твоей жены писала мне Марья Казимировна.

Пожалуйста, когда будешь писать Горбачевскому, спроси его, за что он перестал ко мне писать. Во всех письмах он неимоверно хандрил – наконец, вовсе замолчал. Не понимаю, что ему за неволя оставаться сторожем нашей тюрьмы. Зачем не перепросился в окрестности Иркутска, где товарищи его Борисовы.

В продолжение нашей разлуки были и со мною разные тревоги. Два раза сильно хворал. Ездил лечиться в Тобольск в 1840 году. Слава богу, все это поправилось: дерево скрипит да дрожит.

Смерть Ивашевых сильно меня огорчила. Дети потом оставались с бабушкой Марьей Петровной Ледантю. Я жил вместе с ними, пока они не уехали в Симбирск. Теперь они живут у тетки княгини Хованской. Машенька мне пишет очень мило. Опекун их Андрей Егорович Головинской. Дела финансовые и образование детей идут очень хорошо. Скоро соберется с именья капитал, назначенный тетками в пользу детей Ивашева. Они трое будут иметь 450 т. асе. И этот капитал до возраста будет нарастать процентами. Тебе приятно будет знать эти подробности.

Наболтался тебе много, а сказал, кажется, мало. Извини. Каково есть письмо отправляется. Кстати, сейчас Евгений прислал свой листок. Пусть его беседа подкрасит мою болтовню. Приветствуй всех помнящих меня на первом нашем сибирском пепелище. Часто в разговорах мы заглядываем в Читу. Это было поэтическое время нашей драмы, которая теперь сделалась слишком прозаическою. И распорядитель, кажется, затрудняется развязкой. Она невольным образом делается неестественною с потерею единства времени. Вышел роман: «Вечный жид».

Прощай, преданный тебе И. Пущин. 

99. Д. И. Завалишину

[Ялуторовск], апреля 24, 1848 г. 

Долго шло письмо твое от 2 генваря – я его получил, любезный Завалишин, в начале прошлого месяца…

Меня удивил твой вопрос о Барятинском и Швейковском. И тот и другой давно не существуют. Один кончил жизнь свою в Тобольске, а другой – в Кургане. Вообще мы не на шутку заселяем сибирские кладбища. Редкий год, чтоб не было свежих могил. Странно, что ты не знал об их смерти. Когда я писал к тебе, мне и не пришло в мысль обратиться к некрологии, которая, впрочем, в нашем кругу начинает заменять историю…

Батенков привезен в 846-м году в Томск, после 20-летнего заключения в Алексеевском равелине. Одиночество сильно на него подействовало, но здоровье выдержало это тяжелое испытание – он и мыслью теперь начинает освежаться. От времени до времени я имею от него известия.[298]

Очень жалею, что не могу ничем участвовать в постройке читинской церкви. Тут нужно что-нибудь значительнее наших средств. К тому же я всегда по возможности лучше желаю помочь бедняку какому-нибудь, нежели содействовать в украшениях для строящихся церквей. По-моему, тут моя лепта ближе к цели. Впрочем, и эти убеждения не спасают от частых налогов по этой части. Необыкновенно часто приходят с кружками из разных мест, и не всегда умеешь отказать…

Прощай.

В Европе необыкновенные события. Они повременно доходят и до тебя. Ты можешь себе представить, с какою жадностью мы следим за их ходом, опережающим все соображения. Необыкновенно любопытное настает время.

И. Пущин. 

100. Я. Д. Казимирскому

[Ялуторовск], 1 мая 1848 г. 

…Читаем, толкуем, размышляем, спорим, мечтаем – вот единственное участие, которое мы можем принять в общем движении. Много хотелось бы с вами поговорить, но это трудно на этом листке уладить.

…Все прочее старое по-старому – в доказательство этой истины мне 4-го числа минет 50 лет. Прошу не шутить. Это дело не шуточное. Доживаю, однако, до замечательного времени. Правда, никакой политик не предугадает, что из всего этого будет, но нельзя не сознаться, что быстрота событий изумительная… Я как будто предчувствовал, выписал «Journal des Débats»[299] вместо всех русских литературных изданий…

101. Я. Д. Казимирcкому

[Ялуторовск], 30 октября 1848 г. 

…В Петербург еще не писал насчет моего предполагаемого путешествия. Жду вдохновения – и признаюсь, при всем желании ехать, как-то тоскливо просить. Время еще не ушло. Надобно соблюсти все формальности, взять свидетельство лекаря и по всем инстанциям его посылать… Главное, надобно найти случай предварить родных, чтобы они не испугались мнимо болезненным моим состоянием…[300]

102. А. И, Е. Ф. и И. В. Малиновским[301]

[Ялуторовск], 18 декабря [1] 848 г. 

Нынешняя почта привезла мне, любезный друг Малиновский, твое письмо от 8 ноября. Давно я поджидал весточки от вас и рад был узнать, что вы все здоровы.

Спасибо тебе, милый друг Тони, за твои строки: с удовольствием прочел твой рассказ, из которого вижу, что ты проводишь время с пользою и приятностию. Познакомь меня с новым твоим наставником и уверь его, что я сердечно благодарен ему за все попечения об тебе. Ты должен стараться в этот последний год хорошенько приготовиться к экзамену, чтобы при поступлении в училище получить полные баллы.

То, что ты здоровьем поправился и можешь трудиться, это тебе облегчит работу в будущем времени. Мысленно обнимаю тебя, милый Тони, и желаю тебе полного успеха в твоих занятиях. На досуге иногда говори со мной – я всегда рад видеть твой почерк на папином листке. Скажи: можешь ли ты сам разбирать мое письмо? Иначе я буду тебе отвечать покрупнее. Твоя рука становится тверже – со временем почерк будет хорош. Пожалуйста, в одном не подражай отцу: не пиши так, как он пишет. Я редко настоящим образом понимаю его послания. Хотя такого рода почерк есть принадлежность великих людей, все-таки лучше не иметь этой принадлежности, хоть и приходится быть великим человеком.

Я надеюсь, что ты не сердишься, любезный друг Иван, что на твой счет пишу сыну колкости. Так пришлось. Право, иногда досадно, что никак не могу разобрать иного слова: бьешься, бьешься, так и бросишь. Я начинаю убеждаться, что почерк, как и походка, врожденный; Калинич трудился над тобой, но никак не мог произвести тебя в калиграфы. Я уверен, что ты сам не разбираешь своего письма. Если ты не имеешь терпения перечитывать написанного, то попроси Катерину Федосеевну и поправь то, что ей покажется неясным. Тогда мне удобнее будет понимать тебя. Если бог приведет свидеться, я тебя заставлю непременно объяснить темные места твоих посланий. Очень рад, что тебе случилось познакомиться с почтенным Турчаниновым. Он меня восхищал своим незлобием и ненарушимым спокойствием. Несмотря на свою необыкновенную толщину, необыкновенно деятелен для пользы науки, которой он оказал большие услуги. Скажи мне, как теперь его здоровье? Что его нога? Последние известия об нем были из Таганрога. Добрый и уважительный человек в полном смысле слова. Если ты его увидишь или будешь к нему писать, пожалуйста, пожми ему руку крепко за меня и за всех моих ялуторовских товарищей. Мы благодарны тебе, что ты нам об нем поговорил.

В поздравлениях твоих исправь хронологическую ошибку: Михаил наш именинник не 8, а 22 ноября. Родился он 13-го в 1800 году. У меня все наши семейные дни написаны батюшкиной рукой. Когда приближалось мое сорокалетие, я просил его прислать мне календарь с отметками и тут только узнал, что незаметным образом прожил год, который в официальных моих актах был скрыт при моем поступлении в Лицей. Таким образом, 4 мая будущего года мне будет 51 год. Много уж лет мы с тобой близки, но довольно уже лет, что и не видались. Слава богу, что в этом тумане узнаем и понимаем друг друга.

Очень вас благодарю, добрая Катерина Федосеевна, за вашу приписку – поцелуйте вашу Машеньку за ее строчку. Приласкайте за меня и Павлушу. Душевно вам желаю всего отрадного в семейном вашем кругу. Часто ли вы получаете письма из Солдиной?

Я на днях буду писать к Розену. Он нас недавно уведомил, что третьего своего сибирского сына отправил в корпус.

Что Марья Васильевна, думает скоро ехать в Петербург?

У нас, слава богу, все идет хорошо. В товарищеском кругу проводим досуги от кой-каких занятий, которыми сокращается время.

Вот и Новый год, как говорится, на дворе. Приветствую всех вас с обычными желаниями. Исполнение этих желаний возложим на бога. Он знает, когда нас посетить горем, когда посетить и радостию. То и другое примем с сердечною благодарностию.

Пора кончить. До другого раза, прощайте – обоим вам жму руку.

Оболенский благодарит тебя, любезный друг Иван, за воспоминание и желает тебе всего хорошего.

Зима у нас с Варварина дня настоящая сибирская: все около 30° ртуть шевелится; были дни, что и не шевелилась. – Вам, южным и западным жителям, это непонятно, а мы уж к этому привыкли, лишь бы при таком морозе не было ветру, а то бывает неловко.

Верный ваш И. Пущин. 

Давно что-то не имею весточки от почтенного Егора Антоновича – поэтому и сам давно ему не откликался, Где-то справлялось 19 октября?

103. Я. Д. Казимирскому

[Ялуторовск], 15 января 1849 г. 

…И если шеф не пустит на воды по просьбе родных, то пущу формальную просьбу с лекарскими свидетельствами… Я счел лучшим действовать предварительными дипломатическими нотами, интервенциями, потому что не хотел, чтоб мои родные вообразили себе, что я в самом деле нуждаюсь в серном купанье…[302]

104. Я. Д. Казимирскому

[Ялуторовск, середина февраля] 1849 г. 

…Познакомьтесь с Корсаковым, который был у нас на прошлой неделе. Мне понравился этот юноша, он родился в том году, в котором мы были в Петербургской крепости. Для него мы – предание, но он как-то нас понимает. Мне приятно было в нем ощущать теплое сердце и какую-то готовность на деятельную жизнь – ее не всегда встретишь в представителях нового поколения, которые мне попадают под руку. Впрочем, мудрено настоящим образом судить по нескольким часам свидания, но все-таки приятно видеть что-то живое, мыслящее и надеющееся. Я замечтался, извините – такова моя привычка – молодость меня молодит…[303]

105. Князю П. Д. Горчакову

[Ялуторовск, конец февраля 1849 г.]. 

В надежде на снисхождение вашего сиятельства, прямо к вам обращаюсь с покорнейшею просьбою; знаю, что следовало бы просить по начальству; но как дело идет о здоровье, которое не терпит промедления, то уверен, что вы простите больному человеку это невольное отклонение от формы и благосклонно взглянете на его просьбу. Вашему сиятельству известно, что с 1840 года я подвержен сильным хроническим припадкам, от которых с вашего разрешения ездил лечиться в Тобольск; тогда я получил облегчение, но болезнь не прошла. С прошлого года она снова развилась, а прежние средства уже не помогают. По мнению медиков, одна надежда – на Туркинские воды за Байкалом. В проезд вашего сиятельства через Ялуторовск я не мог лично просить вас об этом – болезнь не позволила мне представиться.

106. М. И. Муравьеву-Апостолу и дочери

24 мая, вторник, 1849 г., Тобольск. 

Сегодня вечером будет неделя, что я расстался с тобой, милая Аннушка, а все еще в двухстах пятидесяти верстах от тебя, друг мой! Как-то ты поживаешь? Будет ли сегодня с почтой от тебя весточка? Нетерпеливо жду твоего письма. Хочется скорей узнать, что ты здорова и весела.

Итак, добрейший Матвей Иванович, пришлось вам опять читать меня все еще из Тобольска.

Со вчерашнего дня начались, в первый раз по возобновлении,  обеды в полном составе. Петр Николаевич нас угостил на славу – он здоров… Жозефина Адамовна, несмотря на свое болезненное состояние, приехала обедать с нами и объявила мне, что делает этот подвиг для меня. Можете себе представить, как я должен был любезничать за это внимание и как любезность моя была ничтожна. Она, то есть Жозефина Адамовна, страшно бледна. Кажется, не совсем еще поправилась. Сама говорит, что по ночам ужасный кашель. Александр толст, молчалив и задумчив. Я еще не разыграл роль Барбеса, но непременно буду действовать. Помаленьку запускаю брандеры. Надеюсь на успех…[304]

Меня вообще чествуют больше, нежели я заслуживаю…

Поджидал все почту, но нет возможности с хозяином-хлопотуном – он говорит, пора отправлять письмо. Да будет так! Salut! Еще из Тобольска поболтаю, хоть надеюсь до почты выехать. Долго зажился на первом привале, лишь бы вперед все пошло по маслу.[305]

Верный И. Пущин. 

107. М. И. Муравьеву-Апостолу[306]

[Тобольск, середина июня 1849 г.]. 

…Сегодня ужасно устал, и почта повезла три листка мелких домой и в Ялуторовск…

Об политике будем говорить, писать не в состоянии…

M. A. меня часто практикует. Он так добр, что уверяет, будто бы я, каков ни есть, оживляю несколько однообразие его жизни…

На днях узнали здесь о смерти Каролины Карловны – она в двадцать четыре часа кончила жизнь. Пишет об этом купец Белоголовый. Причина неизвестна, вероятно аневризм. Вольф очень был смущен этим известием. Говорил мне, что расстался с ней дурно, все надеялся с ней еще увидеться, но судьбе угодно было иначе устроить. Мне жаль эту женщину…

Не знаю, верить ли слухам о тайных обществах[307] в России. Кажется, только новые жертвы, если и справедливы слухи. Оболенской тоже пишет как слышанное от других проезжих. Здесь ничего подобного не слыхать…

108. М. И. Муравьеву-Апостолу

Вторник, 21 июня 1849 г., Тобольск. 

…Странно, что ни Трубецкой и никто другой не пишут о смерти Каролины Карловны. После известия от Белоголового было письмо от знакомого нам Неелова к Груму. Он рассказывает, что К. К. за три дни до смерти все говорила, что должна умереть, сделала завещание, присоединилась к русской церкви, потому что не было пастора. В самый день смерти была в институте утром, со всеми почти прощалась и после обеда, около вечернего чая, ее нашли на диване мертвую. Все это не совсем обыкновенно. Хоронил ее Нил – архиерей с большою почестию.

Скажите, писали вы Трубецкому, что я выехал?…

Сообщите, не узнали ли чего-нибудь о петербургских новостях при проезде князя. Здесь совершенная глушь. Меж тем, кажется, должно что-нибудь быть, все одно и то же говорят.

О политических новостях писать нечего. Вы столько же знаете, сколько и мы…[308]

Что скажет Иван Дмитриевич о кончине Каролины Карловны…

109. H. H. Шереметевой[309]

Тобольск, 24 июня [1849 г.]. 

Почтенная и добрая Надежда Николаевна, я к вам писал из Ялуторовска за несколько дней до моего выезда, и вы воображаете, что я уже на водах Туркинских. Между тем я еще до сих пор в Тобольске у добрых друзей – Михаила Александровича и Натальи Дмитриевны. Здесь задержала меня больная моя нога; теперь, благодаря бога, лучше; с лишком месяц продолжающееся лечение Вольфа дает надежду безопасно продолжать путешествие. Слава богу, что эти новые припадки в инвалидной моей ноге случились перед тем городом, где я нашел попечение дружбы и товарища-лекаря, иначе это могло бы дать развернуться болезни, если бы пришлось тащиться без помощи все вперед. Это видимое покровительство божье мирит меня с остановкой, которая естественным образом иногда приводит в нетерпение. Вы мне простите это сознание и поймете, как трудно лежать человеку, который в кои веки вздумал пуститься путешествовать. Если все будет благополучно, думаю около 1 июля продолжать начатый путь. К водам поспею и надеюсь, что они принесут мне пользу.

На этих днях я получил листок от Ивана Дмитриевича (с ялуторовскими друзьями я в еженедельной переписке). Он меня порадовал вашим верным воспоминанием, добрая Надежда Николаевна. Вы от него будете знать об дальнейших моих похождениях. Надобно только благодарить вас за ваше участие: будем надеяться, что вперед все пойдет хорошо; здесь я починил инвалидную мою ногу и дорогой буду брать все предосторожности.

Хозяева мои вас сердечно приветствуют. Здоровье Михаила Александровича так хорошо, что я нашел его теперь гораздо свежее, нежели при последнем свидании семь лет тому назад. Заочное лечение Иноземцева избавило его совершенно от прежней болезни.

Наталья Дмитриевна иногда похварывает, но в сложности лучше, чем прежде.

Меня они родственно балуют – я здесь как дома и не боюсь им наскучить моею хворостию. Это убеждение вам доказывает, до какой степени они умеют облегчить мое положение. Другие здешние товарищи помогают им в этом деле.

Погрустил я с вами, добрая Надежда Николаевна: известие о смерти вашего внука Васи сильно нас поразило. Тут невольно мысль и молитва о близких покойного. Да успокоит вас милосердый бог в этом новом горе. В сердечном моем сочувствии вы не сомневаетесь – боюсь распространяться, чтоб не заставить вас снова задуматься, хотя вполне уверен в вашей полной покорности воле божьей.

Опять к вам просьба: из прилагаемой записки вы увидите, в чем дело. Верно, у вас есть добрые знакомые в Орловской губернии, которые не откажутся доставить вам нужные сведения, а вы их перешлете Наталье Дмитриевне. Она все это сообщит Степану Михайловичу, который по дружбе к покойному Мефодию хочет помочь его родным. Надобно удивляться Степану Михайловичу; он при одном жалованье находит возможность быть полезным другим, – это точно необыкновенный человек во многих отношениях. Несколько раз пытался отыскать это семейство, но все попытки были тщетны. Я взялся все устроить через вас в уверенности, что вы лучше, нежели кто-нибудь, укажете дорогу к добру.

Прощайте, добрая Надежда Николаевна. Обнимите за меня Алексея и позвольте мне вас самих крепко обнять с искреннею признательностию за неизменную вашу дружбу.

110. М. И. Муравьеву-Апостолу[310]

Вторник, 28 июня 1849 г., Тобольск. 

…Очень бы хотелось получить письма, которые Шаховский обещал мне из России. Может, там что-нибудь мы бы нашли нового. В официальных мне ровно ничего не говорят – даже по тону не замечаю, чтобы у Ивана Александровича была тревога, которая должна всех волновать, если теперь совершается повторение того, что было с нами. Мы здесь ничего особенного не знаем, как ни хлопочем с Михаилом Александровичем поймать что-нибудь новое: я хлопочу лежа, а он кой-куда ходит и все возвращается ни с чем.

С. М. советует быть мне осторожнее. Я при этом новом его замечании показываю ему ногу, и он убеждается, что она поневоле меня включила в число осторожных. Никогда не было так затруднено самое малое движение. Вольф уверяет, что это все должно очень скоро пройти. Желаю ему верить, но как-то покамест не сбываются его слова. Он читал письмо Ивана Дмитриевича – я именно дал ему прочесть, чтобы отзыв об нем служил благодарственным адресом, и Вольф очень доволен. И я доволен, но признаюсь, хотел бы видеть развязку этого лечения, которое и медику должно наскучить… С прошедшей почтой я писал к Надежде Николаевне… Много говорил Вольфу об училищах и особенно о женском, которое представляла ему Гутинька. Я вижу Гутиньку в полном блеске педагогии и восхищаюсь… К Евгению я пишу несколько слов официально.

111. М. И. Муравьеву-Апостолу[311]

[Тобольск, июнь] 1849 г. 

Музыки Marseillaise[312] здесь ни у кого нет; Bérenger[313] есть у Александра, но теперь нельзя достать – все книги уложены по случаю переделки в доме. Когда можно будет, он вам его пришлет…

Не знаю, что сказать вам насчет петербургских новостей, – кажется, много есть преувеличенного. Никак не понимаю, каким образом комюнизм может у нас привиться.[314]

Об Кургане просто тоска – вы хорошо сделали, что предварили старика насчет тамошнего забияки. Да и вообще весь состав как-то не мил. Вероятно, кончится тем, что переводчика Кесаря самого прогонят, если он слишком будет надоедать своею перебранкою с уездной администрацией…[315]

Вам напрасно сказали, что здесь провезли двух из петербургских комюнистов. Губернатор мог получить у вас донесение, что привезены в Тобольск два поляка – один 71 года, а другой 55 лет; оба в Варшаве судились пять лет еще по прежнему, краковскому, делу. Отсюда эти бедные люди должны путешествовать в партии по назначению приказа здешнего в Енисейск. Дмитрий Иванович хлопочет, чтобы их оставили где-нибудь поближе…

112. М. И. Муравьеву-Апостолу[316]

[Тобольск, июнь 1849 г). 

Не пугайтесь, что в дополнение к моим письмам пишу не сам я. Сегодня я ставил пиявки и не хочу трудить ногу у стола…[317]

Целую Аннушку, всех вас обнимаю без различия пола и  возраста. Хандры у меня нет… О постройке комнаты не бросайте мысли, ибо я все-таки надеюсь до отъезда что-нибудь устроить по этой части вроде Барбеса…

113. М. И. Муравьеву-Апостолу[318]

[Тобольск], 5 июля 1849 г., вторник. 

…Я бы желал, чтобы и в других случаях моей жизни нашелся добрый человек, который бы остановил вовремя от глупости, которую часто не так легко исправить, как поразборчивее написать письмо…

В самый тот день, когда я вечером читал ваши листки, где вы между прочим упоминаете о Барбесе, я утром имел отрадные, совершенно неожиданные минуты в беседе с Александром. Нам случалось в этот день, в первый раз с самого моего приезда, быть наедине. Я только что заикнулся об вас, как он сам с необыкновенною любовью сказал, что непременно теперь исполнит давнишнее свое желание вам послать денег. Тут я узнал прежнего Александра и прошу вас увериться, что никакого Барбеса не было на сцене. Вы не должны затрудняться теперешними вашими обстоятельствами домашними, как они ни мрачны, чтоб позволить Александру поделиться с вами. Он делает это с таким чувством, что, право, грешно оскорбить это чувство. Я счастлив, что нашел его в нем; признаюсь, мне больно было думать, что оно в нем заглохло. Долго мы толковали об разных разностях, и кончилось тем, что я его расцеловал, как, бывало, случалось в Петровском. Вероятно, с нынешней же почтой вы получите от него письмо; немедля начнете перестройку…[319]

114. М. И. Муравьеву-Апостолу[320]

[Тобольск], 8 июля, пятница, 1849 г. 

…Говорит, что арестовано только 10 человек, что взят какой-то старик, довольно важное лицо, что фельдъегерь поскакал за какими-то золотоискателями в Красноярск и, наконец, что некоторых чиновников министерства финансов, его знакомых, просто посекли  с родительскою нежностию и отпустили. Кажется, это вздор… Я вам передаю, что слышал. Степан Михайлович его допрашивает – к вечеру что-нибудь и мне передаст, а я вам сообщу во вторник, если будет того стоить.[321]

Поздравьте Бибиковых с сыном – я все удивляюсь, что они не назвали его Никитой – это был бы Никита Михайлович.

Поцелуйте Аннушку мою. Скажите ей, что мне теперь гораздо лучше. Ей буду писать во вторник по заведенному порядку…

115. Дочери[322]

[Тобольск], 19 июля [1849 г.]. 

Милый друг Аннушка, накануне отъезда из Тобольска Николенька привез мне твое письмецо и порадовал меня рассказами о тебе. Он говорит, что ты чудесно читаешь, даже ты удивила его своими успехами. Благодарю тебя за эту добрую весть – продолжай, друг мой.

Твой дядя[323] заранее радуется, когда опять тебя увидит. К тому времени ты все-таки будешь хорошо знать, что я, старик, буду у тебя снова учиться.

Скажи мамаше большой поклон, поцелуй ручки за меня, а папаше[324] скажи, что я здесь сейчас узнал, что Черносвитова поймали в Тюкале и повезли в Петербург. Я думал про него, когда узнал, что послали кого-то искать в Красноярск по петербургскому обществу, но, признаюсь, не полагал, чтобы он мог принадлежать к комюнизму, зная, как он делил собственность, когда был направником.

Как ты все это расскажешь, моя дырдашка.

Сейчас В. И. возвратился от всенощной и передал эту новость, сообщаю ее вам, сам не знаю зачем. Поклонись Михеевне. Благодарю, что она заботится о запасах на зиму. Ты тогда будешь хозяйничать. Твой И. П. 

Крепко тебя целую.

116. М. И. Муравьеву-Апостолу и Е. П. Оболенскому[325]

18 августа 1849 г., Иркутск. 

Вот уже 4 дня, что я здесь… Просто целый день проходит в болтовне – то у милых хозяев Волконских, то у Грубецких. Бесконечные расспросы.[326]

…Живу у Волконских, не замечая, что я гость. Балуют меня на всем протяжении сибирском.

Марья Николаевна почти выздоровела, когда мы свиделись, но это оживление к вечеру исчезло – она, бедная, все хворает: физические боли действуют на душевное расположение, а душевные тревоги усиливают болезнь в свою очередь. Изменилась она мало, но гораздо слабее прежнего.

Сергей Григорьевич пополнел и совершенно здоров, но тот же оригинал, что и прежде…

…Неленька имеет свой особенный характер. Вообще, если б был я помоложе, я бы непременно влюбился…

Скоро поеду назад и надеюсь обозреть всех за Байкалом, кроме Завалишина…

Нога хороша… Я всех удивляю моей воздержностию – пьян от стакана квасу, спасибо перестали потчевать.

К Кучевскому поеду после возвращения с вод…

Дом Марьи Николаевны – прелесть, только нет саду…

117. М. И. Муравьеву-Апостолу[327]

Понедельник, 26 сентября 1849 г. Иркутск. 

…Хозяева мои С. Г. и M. H. просят дружески вас приветствовать…

Тэера Ивану Дмитриевичу я отыскал, привезу…

О Баргузине и Михаиле Карловиче буду лично рассказывать. Об нем пишу Устинье Карловне подробный отчет.

Н. Бестужева не видал, и очень жаль. С ним разъехались между Селенгинском и Петровском. Не мог, оригинал, посидеть дома, зная, что я должен быть. Видно, так судьбе угодно…

Прошу всегда меня включать в вашу складчину для старухи Л. Ивановны.

Перестройте непременно погреб, возьмите денег у Александра: у него их много – ему только лень посылать вам, а желание и готовность есть. Надобно слабым натурам помогать… Евгений вам покажет мой рассказ об Етанце…

Не понимаю венгерских дел… Вроде австрийцев, кладут оружие…[328]

118. М. И. Муравьеву-Апостолу[329]

3 октября 1849 г., Иркутск. 

Как мне благодарить вас, добрый друг Матвей Иванович, за все, что вы для меня делаете. Письмо ваше от 10 сентября вместе с листком от Аннушки глубоко тронуло меня. День ее рождения мысленно я был в вашем кругу и видел мою малютку в восхищении от всех ваших добрых к ней вниманий. Спасибо, от души спасибо!..

Таким образом делится мое время, из которого как можно более стараюсь уделить Марье Николаевне. Она постоянно дома и кой-куда на минуту выедет… Будьте спокойны на мой счет – я строго наблюдаю диету и совершенно здоров теперь…

За Байкалом больше вышло из кармана, нежели я ожидал… Оболенский воображал, что поездка должна поправить мои финансы, но выходит совсем иначе. Впрочем, что об этом толковать; я так доволен своим путешествием, так высоко ценю это отрадное разрешение, что и не думаю о несносных деньгах…

Просите Николая Васильевича, чтоб он распорядился чрез Николая Яковлевича выпиской «Débats». Деньги потом внесем. Я не люблю «La Presse…»[330] О политике ничего вам не говорю – это останется до свидания…

Кой-кому бы надобно помочь. Где взять и как это дело уладить? Ах, беда, беда!..

Нога сильно меня беспокоит, но об этом тоска говорить. Лучше скажу, когда совсем все пройдет… Может быть, к тому времени несколько определится мой выезд.

Вы удивляетесь, что Ивану Александровичу отказали приехать в Тобольск, а я дивлюсь, что он просился. Надобно было просить ехать в виде золотоискателя. Я читал его письмо Орлову и ответ Орлова. Странно только то, что Орлов при свидании в Москве с Ив. Ал. сказал, чтоб он написал к нему и потом ничего не сделал. Впрочем, все это в порядке вещей…[331]

Что же будет с нашими в Венгрии? Я ожидаю важных событий. Император наш, говорят, поехал в Вену. Мы с Михаилом Александровичем без конца политикуем.

Странная вышла экспедиция французов в Италию. Вообще все довольно сложно делается.[332]

Граббе послан в Константинополь для заключения наступательного и оборонительного союза с Портою. Результат переговоров еще неизвестен…

С Вольфом я составил план моего лечения в Иркутске, Поеду на Туркинские воды, буду пить и купаться, только не в горячей, а в пристуженной серной воде, потом ноги купать в железной ванне. План составлен, остается привести в исполнение… К Басаргину напишу, когда соберу деньги Щепину-Ростовскому…,

119. М. И. Муравьеву-Апостолу[333]

10 октября, понедельник, 1849 г., [Иркутск]. 

…В продолжение этой недели я имел случай не раз жалеть, что мы не вместе, – слышал музыку m-me Ришье, и точно совестно было, что один наслаждаюся ее игрой. Будем об этом совершенстве толковать. Я могу только передать вам мои ощущения несознательные – ученым образом я не умею оценить этого таланта. У Марьи Николаевны она почти целый вечер играла en petit comité,[334] что гораздо приятнее: больше простоты и приятности. Я ей сказал все, что умел, чтоб выразить мою благодарность; прибавил, что недостает вас и Якушкина из Ялуторовска и Свистунова из Тобольска, что вы лучше меня мильон раз оценили бы смелые и полные ее аккорды. Она играла из «Гугенотов» некоторые места – это такая прелесть, что все забывается. До сих пор слышу молитву!.. На этих днях я посещу некоторые окрестности – крайний пункт с одной стороны Олонки, а с другой – Тугутуй… Поеду, вероятно, с Сергеем Григорьевичем – он непременно хочет как можно больше насладиться моим пребыванием здесь.

120. М. И. Муравьеву-Апостолу[335]

17 октября [1] 849 г., Иркутск. 

…Бечасный – труженик, существующий своими трудами в деревне Смоленщине, кажется, один может служить исключением к общему выводу моему. Иван Дмитриевич может вас уверить, что я не по какому-нибудь пристрастию к Бечасному говорю это, – он знает, что я не имею к нему особого вожделения. Должен признаться, что он заставил меня переменить свое прежнее мнение об нем.

Кончивши письмо к вам, отправляюсь в окончательную мою поездку, – я не успел ее сделать, как предполагал в последнем моем к вам письме. Еду с Сергеем Григорьевичем в Олонки, а потом один до Тугутуя именно для того, чтобы Павлу Сергеевичу и Евгению рассказать собственные мои ощущения.

Портрет Михаила Сергеевича надеюсь вам привезти. Попрошу сделать копию с того, который он сам рисовал с себя…[336]

Я не успеваю во все города писать и получил с этой почтой выговор от С. М. в письме Андронниковой. Они все воображают, что я болен, если не болтаю с ними всякую неделю…

Благодарность мою скажите Ив. Дм. за его хлопоты с Аннушкой в училище. Без объяснений глубоко и чувствую…

Должна быть в сентябре присылка денег от брата. Эта статья как-то плохо идет…

Сашенька для большего усовершенствования в живописи возымела смелую мысль изобразить на холсте мою фигуру…

Миша получил разрешение вступить на службу при генерал-губернаторе…

Около 20 ноября надобно пуститься домой – к тому времени должна быть дорога.

Ваш И. П. 

121. M. И. Муравьеву-Апостолу[337]

24 октября, 1849 г., Иркутск. 

…Я был в Олонках, в Хомутовой, в Оёке и в Тугутуе, когда он[338] мелькнул в Иркутске… Я бы с ним написал домой…

Третьего дня только возвратился…

Сюда приехала m-lle Otava с скрипкой. Поджио уже слышал ее игру и m-me Ришье. Говорят, будет концерт, но я вряд ли пойду. Я люблю музыку, когда не надобно платить деньги. Видите, как я сделался расчетлив…

122. М. И. Муравьеву-Апостолу[339]

Иркутск, 31 октября 1849 г. 

…На этой неделе я восхищался игрой на скрипке m-lle Otava. Опять жалел, что вы со мной не слушали ее. Вы бы лучше меня оценили ее смычок. Он точно чудесный. Может быть, до вас дошли слухи об ней из Омска. Она там играла. В Тобольске будет на возвратном пути.

Здесь дождется Николая Николаевича, который, вероятно, возвратится не прежде 15 ноября. Мне бы хотелось с ним повидаться, но ждать не буду, если он запоздает. Оставлю докладную записку обо всем, что хотел ему сказать, и при свидании летом в Ялуторовске повторю все на словах. До сих пор нет ничего верного насчет его возвращения…[340]

Сашенька нашла нужным сделать масляными красками мой портрет. Я сижу усердно, хоть не очень терпеливо по моей подвижной природе…

Заранее приглашаю к Аннушке встречать Новый год. Я буду угощать вас рассказами за неимением других угощений. Так обыкновенно бывает с разорившимися туристами.

Верный ваш И. П. 

123. М. И. Муравьеву-Апостолу[341]

7 ноября [1]849 г., Иркутск. 

…Вы меня спрашиваете о действии воды. Оставим этот вопрос до свидания. Довольно, что мое здоровье теперь очень хорошо: воды ли, или путешествие это сделали – все равно. Главное дело в том, что результат удовлетворительный… Если б я к вам писал официально, я бы только и говорил о водах, как это делаю в письмах к сестре, но тут эта статья лишняя…

Удивила меня забота обо мне курганского соседа,[342] хотя его замечание жандарму отчасти справедливо, но совершенно неуместно. Бог ему судья! И он его простит – в этом создании есть какая-то непостижимая загадка.

Жаль мне бедного Михаила Федоровича,[343] тут не избежать человеческого суда, он неумолим в своих приговорах.

Отсюда мне нечего сообщить вам нового – одна только печальная весть – это смерть М. Ф. Митькова. Страдания его кончились 23 октября… Буду в Красноярске и привезу вам оттуда все подробности. Его земные счеты хорошо кончены…

[344]

Завтра будем справлять, но самым тихим образом, именины Миши. Марья Николаевна не совсем здорова, что с нею часто случается, особенно при наступлении зимы, которая уже в полном здесь развитии с паром от Ангары…

Надо еще сказать словечко Фонвизину…

124. М. И. Муравьеву-Апостолу[345]

Четверг, 10 ноября 1849 г., Иркутск. 

…Романсы Плещеева у меня, я вам их привезу – буду слушать вашу отрадную музыку.[346] Я здесь заслушался m-lle Ottava.

Генерал-губернатора еще нет – все ждут и не дождутся его. Надеюсь, что до того срока он здесь будет…

Завтра еду обедать в Урик к Панову. Опять буду на могиле Никиты, за вас поклонюсь его праху…

125. М. И. Муравьеву-Апостолу[347]

[Иркутск], 14 ноября [1849 г. ], понедельник. 

Сегодня портретный день. Отправляюсь к Сашеньке, Не могу сказать, чтобы портрет был на меня похож. Разве еще что-нибудь изменится, а до сих пор более напоминает Луку Шишкина, которого Евгений и Иван Дмитриевич знали в Петровском. Сашенька трудится, я сижу очень смирно, но пользы мало. Мне даже совестно, что она начала эту работу масляными красками.

Приезд генерал-губернатора всех занимает, разумеется в совершенно другом отношении, нежели меня. Я хочу только повидаться с ним и переговорить насчет некоторых из наших. Может быть, из этого что-нибудь и выйдет. С такою целью я по крайней мере хочу его видеть.

К 20-му числу из Якутска назначается концерт Christiani – не знаю, буду ли его слушать, но немного удивляюсь этой поспешности – она возвращается в свите генерал-губернатора…

Прошу тебя, милая Аннушка, поздравить за меня Варвару Самсоновну. Это письмо ты получишь, когда она будет именинница…

126. М. И. Муравьеву-Апостолу[348]

21 ноября, понедельник, 1849 г., Иркутгк. 

…Евгений мне говорит, что у нас не выписывается никакого журнала. «Débats» вы и Николай Васильевич не хотите. По крайней мере выпишем «Le Siècle». Попросите Николая Яковлевича, чтоб он тотчас распорядился этим делом. Когда я приеду, сочтемся. Без иностранного журнала плохо теперь жить. Мне странно, что вы все так ожесточились на «Débats». Что мне за дело до его цвету» я люблю, что он дельно издается и что в нем больше полноты, нежели в других журналах. Одним словом, скажите доброму нашему Николаю Яковлевичу, что я его прошу, во внимание к общей антипатии против «Débats», выписать «Le Siècle»…[349]

Вчера вечером возвратился Николай Николаевич, на днях я его увижу, исполню все поручения к нему и 28-го думаю пуститься к вам… Из городов, где будут привалы, буду обнимать милашку Аннушку и вас всех…

Мильон раз целую тебя, милая Аннушка, пока нельзя этого сделать на самом деле. Обними за меня добрейшую мамашу, Гутиньку, тетку и няню.

Сегодня запоздал с письмами: рано утром думал писать, но прислала за мною Марья Николаевна – она как-то ночью занемогла своим припадком в сердечной полости, – я у нее пробыл долго и тогда только ушел, когда она совершенно успокоилась, и сел писать. В час еду к Сашеньке – кончать портрет. Вы все это увидите.

С. П. распеленали руку[350]… Сашенька никак не хочет пускать его гарцевать на старости лет…

Зимние сборы мои самые демократические: надобно беречь деньги, которых мало, и в этом деле я не мастер, как вам известно… Всем говорю: до свидания! Где и как, не знаю. Это слово легче выговорить, нежели тяжелое:, прощай!..

127. В. Л. Давыдову[351]

28 ноября 1849 г., Иркутск, 

На днях выезжаю, добрый Василий Львович, и явлюсь к вам со всеми рассказами о моих похождениях. Видя эту деятельность, вы простите мою неисправность в переписке. Теперь я только хочу сказать вам несколько слов о деле. Вчера я говорил с генералом о смерти нашего почтенного Михаила Фотьевича. Мы с ним искали возможность как-нибудь выручить оставшееся после него имущество, чтоб обратить его в помощь нашим. Теперь нельзя ли вам только уладить, чтоб не спешили продажей имения или по крайней мере чтоб вы продали как можно выгоднее. Когда я буду у вас, вы напишете письмо к генералу, которое он представит Орлову. Может быть, дело уладится. Об содержании этого письма я вам скажу согласно с тем, как мы условились с генералом. Вы можете поговорить с губернатором, узнавши, что генерал хочет дать такой оборот этому делу; он, верно, найдет возможность выгородить имение покойного из тяжелых рук полиции.

Все наши здешние обоего пола и разных поколений здравствуют. Трубецкому, после его падения спеленанному, наконец, развязали руку, но еще он не действует ею. Все вас приветствуют.

Завтра отправляется к вам Христиани, которую я с удовольствием слушал вчера. В четверг, то есть 1 декабря, и я пускаюсь. Она вам, верно, [о] нас всех расскажет.

До свидания, добрый Василий Львович; как бы я был счастлив, если б нашел у вас вашего дорогого гостя. Воображаю ваше нетерпение в этом ожидании. Приветствуйте искренно за меня Александру Ивановну, Александру Васильевну и всю милую вашу семью.

Сегодня обедаю у Якова Дмитриевича, – он плохо все слышит, а она все не в нормальном состоянии. Кажется, чахотка.

Скажите Спиридову, что я не исполнил его поручения, – везу ему вместо белок рассуждение купца, на которое он, верно, согласится, и потом я же из Красноярска, с его согласия, сюда напишу. Таким образом будет выгоднее и лучше. Какими-нибудь только тремя неделями позже дело уладится.

Прощайте, отправляюсь по этому холоду (у нас всю неделю за 30° морозу) с прощальными визитами, которых набралось довольно много.

С. Г. застал меня за вашим листком – обнимает вас душевно и желает вам всего отрадного.

Верный ваш И. П. [352]

128. Я. Д. Казимирскому

[Красноярск], 9 декабря 1849 г. 

…Составили с Васильем Львовичем и Михаилом Матвеевичем комитет насчет дела Митькова; сделали расписание насчет раздачи денег, которые получались за дом покойного Митькова.

129. Я. Д. Казимирскому

[Тобольск], 28 декабря 1849 г. 

…Вся наша ялуторовская артель нетерпеливо меня ждет. Здесь нашел я письма. Аннушка всех созвала на Новый год. Я начну дома это торжество благодарением богу за награду после 10 лет[353] за возобновление завета с друзьями – товарищами изгнания… Желаю вам, добрый друг, всего отрадного в 1850 году. Всем нашим скажите мой дружеский оклик: до свиданья! Где и как, не знаю, но должны еще увидеться…

130. Я. Д. Казимирскому

[Ялуторовск], 2 января 1850 г. 

На Новый год обнимаю вас, добрый друг; я здесь, благодарный богу и людям за отрадную поездку. Пожмите руку Александре Семеновне, приласкайте Сашеньку. Аннушка моя благодарит ее за милый платочек. Сама скоро к ней напишет. Она меня обрадовала своею радостью при свидании. Добрые старики все приготовили к моему приезду. За что меня так балуют, скажите пожалуйста. Спешу. Обнимите наших. Скоро буду с вами беседовать. Не могу еще опомниться.

131. Г. С. Батенькову[354]

5 марта 1851 г., Ялуторовск. 

Только что собирался по отъезде молодых новобрачных (я говорю молодых, потому что бывают у нас подчас и старые новобрачные) отвечать вам, добрый мой Гаврило Степанович, на письмо ваше с Лизой, как 1-го числа получил другое ваше письмо, писанное благодетельной рукой Лучшего Секретаря.[355]

Просто чудеса делаются с нашими питомцами. Безвыходное дело нам, а особенно вам с ними. Мне только беда в том, что я должен разрешить, как иногда и большею частью случается с генерал-губернаторами, не понимая ничего или очень мало.

Давно уже вам сказал, что мы все предоставляем вам право делать все, что вы почтете нужным. Хоть сейчас отправьте юношей обоих или одного в Иркутск к Трубецкому. Теперь есть виды. Только я не понимаю, почему такие взыскания за пачпорт? Я не слыхивал ничего подобного. И подати даже не предполагал какой-нибудь особенной. Вам скучно слушать мои вопросы – но что же делать? Человеку непонимающему простительно спрашивать. Нет ли тут какого-нибудь приказного недоразумения – молодые наши питомцы, кажется, не состоят в гильдии и не занимаются торговлей, и там даже нет таких взысканий. Впрочем, от наших рассуждений на этом листке дела не подвинутся, надобно действовать. Вы все это приведете в ясность, и тогда будем сообща творить. Между тем вы примете меры, если признаете нужным, к отправлению Павла в Иркутск. В случае что Евгений может остаться с надеждой на успех до окончания курса в гимназии, я берусь вам достать для него увольнительный приговор из Тюменской их волости.

Я давно об этом писал к Василью Михайловичу, но он молчит упорно. На днях был у меня наш общий знакомый Тулинов – я просил его распечь г-на полицмейстера: не знаю, будет ли после этого лучше. Одним словом, как думаете, так и распоряжайтесь, лишь бы снять с вас эту тяжелую обузу. Разумеется, прислать его или их сюда – это самое уже крайнее дело, ибо здесь ровно ничего нет в виду для пристроения этих бедных людей. Между тем точно плохо удался нам Павел, потому что юноши его лет, едва знающие грамоту, отсюда уезжают на прииски и имеют место, жалованье и помогают матерям и отцам. Как бы кажется ему – на дороге всего этого, не может никуда поступить.[356] Благодарите доброго Михаила Ивановича за желание поместить Павла помощником. Напрасно он думает, что мы этим не будем довольны. Если писарь порядочный человек и из Павла может сделать хорошего писаря, то и желать бы больше нечего. Довольно, однако, об этой истории… вроде трагедии: потоп.[357]

Три дня погостили у нас Давыдовы – можете себе представить, как я рад был увидеть милую мою Лизу. Давыдов тоже нам полюбился. Я писал его отцу, что до свидания с сыном его Петром я только знал, что он нежный супруг и добрый отец, а теперь убедился, что он и художник-портретист. Необыкновенно похоже нарисовал его; Николай-дагерротипщик такого сходства не сделает.[358] – Приезд Давыдовых совпал у нас с проводами сыновей старика нашего Тизенгаузена: они три дня после их отправились домой, проживши здесь шесть недель.

После пасхи ожидаю опять новобрачных: Оленька Анненкова выходит замуж за омского инженерного офицера Иванова, после свадьбы обещают заехать в дом Бронникова, – а хозяину дома это и любо.

Обнимаю вас, добрый друг. Передайте прилагаемое письмо Созоновичам. Барон[359] уже в Тобольске – писал в день выезда в Тары. Спасибо племяннику-ревизору,[360] что он устроил это дело. – 'Приветствуйте ваших хозяев – лучших людей. Вся наша артель вас обнимает.

Верный ваш И. П. 

Силин – приезжий купец, родственник Михаила Ивановича, поутру отвлек меня. Спешу на почту.

Опять прошу сказать словечко о Горожанском.

132. Ф. Ф. Матюшкину

25 генваря [1]852 г., [Ялуторовск]. 

Давно я прочел твой листок, добрый друг Матюшкин, давно поблагодарил тебя за него, но еще не откликнулся тебе, – тебе, впрочем, давно сказали добрые мои сестры, что я в марте месяце порадован был твоим письменным воспоминанием. С тех пор много времени прошло, но мы такими сроками отсчитываем время, что эта отсрочка нипочем, особенно когда независимо от годов верна лицейская дружба. С этой уверенностию можно иногда и молча понимать друг друга.

Между тем позволь тебе заметить, хотя и немного поздно, что в твоем письме проглядывает что-то похожее на хандру:[361] а я воображаю тебя тем же веселым Федернелке, каким оставил тебя в Москве, – помнишь, как тогда Кюхельбекер Вильгельм танцевал мазурку и как мы любовались его восторженными движениями. Вот куда меня бросило воспоминание.

Веришь ли, что, бывало, в Алексеевском равелине, – несмотря на допросы, очные ставки и все прибаутки не совсем забавного положения, я до того забывался, что, ходя диагонально по своему пятому Nомeру, несознательно подходил к двери и хотел идти за мыслию, которая забывала о замке и страже. Странно тебе покажется, что потом в Шлиссельбурге (самой ужасной тюрьме) я имел счастливейшие минуты. Как это делается, не знаю. Знаю только, что эта сила и поддерживала меня и теперь поддерживает. Часто говорю себе: «чем хуже – тем лучше». Не всеми эта философия признается удобною, но, видно, она мне посылается свыше. Хвала богу!

Если это начало так было мне облегчено, если два года одиночного заключения так благоразумно были мною приняты, то ты можешь себе представить, как я был счастлив, когда в одно прекрасное утро в Шлиссельбурге раньше обыкновенного приносят мне умывальник и вслед за тем чемодан. Вывели на гауптвахту, где я увидел двух товарищей. Мы до того обрадовались друг другу, что, когда надевали нам цепи, мне казалось, что это самый удобный наряд, хоть они были 10 ф. весу и длиною только в пол-аршина. Трудно было попасть в телегу, которая ожидала на берегу Невы. Помчались по замерзлой осенней дороге – тряско, но приятно было дышать свежим воздухом и двигаться после долгой тюрьмы. Где же тебе рассказать все мелочи путешествия? Это было бы похоже на рассказ Шехеразады.

Примчались мы трое в Тобольск с фельдъегерем – именно примчались; я не раз говорил ему, что, ехавши в каторжную работу, кажется, незачем так торопиться, но он по своим расчетам бил ямщиков и доказывал свое усердие к службе.[362]

Из Тобольска потише поехали до Читы. Там нашли всех в сборе. Погостили в Чите до августа 830 года, В августе отправились двумя колоннами Братской степью, где выставились нам юрты, в Петровский завод.

В Петровском заводе уже обзавели нас каждого своей комнатой, и потому мы там подольше зажились: наша последняя категория в 839 году оставила это спокойное помещение, где для развлечения мы мололи муку.

Потом я перебрался в Туринек, там четыре года свободной сибирской жизни с правом никуда не выезжать.

Из Туринска я переехал с Оболенским сюда, и здесь вот уже скоро 10 лет продолжается моя резиденция.

Пора бы за долговременное терпение дать право гражданства в Сибири, но, видно, еще не пришел назначенный срок. Между тем уже с лишком половины наших нет на этом свете. Очень немногие в России – наша категория еще не тронута. Кто больше поживет, тот, может быть, еще обнимет родных и друзей зауральских. Это одно мое желание, но я это с покорностию предаю на волю божию.

Судьба меня баловала и балует. Родные, которых ты теперь за меня оберегаешь, в продолжение 1/4века заставляют меня забывать, что я не с ними: постоянные попечения. Я иногда просто таю в признательном чувстве. Вы, добрые люди, тоже в нем не забыты – Борис уже не раз слышал, сколько я ему благодарен.

Здесь, кажется, любят меня больше, нежели я их люблю. Не забудь, что мы тринадцать лет были на корабле,[363] где от столкновения и у вас бывают нелады. Следовательно, и немудрено, что иногда были между нами недоразумения, особенно вначале, при бездействии, с полной силой. Благодаря богу я вышел не разочарованный из этого испытания. Не знаю, поймешь ли ты меня настоящим образом. Пишу, что на ум взбредет. И где написать все, что хотелось бы сказать, если бы пришлось быть вместе. До сих пор одного брата Николая видел – эта минута оживила на многие годы. Свидание было совершенно неожиданное, – и этой минуте скоро десять лет.

К тебе я года два тому назад посылал вашего охотского моряка Поплонского – не знаю, не испугал ли он твоего контр-адмиральства.

Ты напрасно говоришь, что я 25 лет ничего об тебе не слыхал. Наш директор писал мне о всех лицейских. Он постоянно говорил, что особенного происходило в нашем первом выпуске, – об иных я и в газетах читал. Не знаю, лучше ли тебе в Балтийском море, но очень рад, что ты с моими. Вообще не очень хорошо понимаю, что у вас там делается, и это естественно. В России меньше всего знают, что в ней происходит. До сих пор еще не убеждаются, что гласность есть ручательство для общества, в каком бы составе оно ни было.

Кстати, надобно сказать тебе, что на днях я об тебе говорил с Шамардиным, который с тобой был у Малиновского в Каменке; он теперь служит в Омске и был в Ялуторовске по делам службы. От него я почерпаю сведения о флоте, хотя этот источник не совсем удовлетворителен. Он человек честный, но довольно пустой.

Любимый мой моряк Невельский, который теперь на устье Амура. Он всякий раз бывает у меня, когда едет в Россию.

Какой же итог всего этого болтания? Я думаю одно, что я очень рад перебросить тебе словечко, – а твое дело отыскивать меня в этой галиматье. Я совершенно тот же бестолковый, неисправимый человек, с тою только разницею, что на плечах десятка два с лишком лет больше. Может быть, у наших увидишь отъезжающих, которые везут мою рукопись, ты можешь их допросить обо мне, а уж я, кажется, довольно тебе о себе же наговорил.

Обними всех наших сенаторов и других чинов людей. Сожителя твоего как теперь вижу, – мне Annette писала, что ты живешь с Яковлевым. Когда будет возможность (а возможность эта бывает), скажи мне о всех наших несколько слов.

Еще прошу тебя отыскать в Ларинской гимназии сына нашего Вильгельма-покойника. Спроси там Мишу Васильева (он под этим псевдонимом после смерти отца отдан сестре его Устинье Карловне Глинке). Мальчик с дарованиями, только здесь был большой шалун,  – теперь, говорят, исправился. – Скажи ему, что я тебя просил на него взглянуть.

Бедный Вильгельм написал целый ящик стихов, который я отправил в Екатеринбург к его сестре. Он говорил всегда своей жене, что в этом ящике 50 т. рублей, но, кажется, этот обет не сбывается. Мне кажется, одно наказание ожидало его на том свете – освобождение от демона метромании и убеждение в ничтожности его произведений. Других грехов за этим странным существом не было. – Без конца бы мог тебе рассказывать мильон сибирских анекдотов об нем, но это слишком далеко бы повело. – И то пора честь знать. На первый раз дать тебе отдохнуть от этой нити моего лабиринта безвыходного. Мифология тут не помогает.

Как бы тебе опять отправиться описывать какой-нибудь другой мыс Матюшкин,[364] – тогда бы и меня нашел – иначе вряд ли нам встретиться. – Со мной здесь один твой знакомец Муравьев-Апостол, брат Сергея – нашего мученика; он тебя видел у Корниловича, когда ты возвратился из полярных стран, шлет тебе поклон, – а я в Энгельгардтовой книге имею твое описание ярмарки в Островне.[365]

Крепко тебя обнимаю. Ты еще и о других моих листках будешь слышать – везде один и тот же вздор. По этому ты меня узнаешь – больше мне ничего не нужно.

Верный твой И. П. 

Скажи Борису, что с этой почтой порадовала меня жена Николая доброю вестию о выздоровлении Катерины Павловны. Обними его крепко и Константина; что он поделывает?

Пожалуйста, будьте все здоровы, добрый друг. Мне был тяжел 40-й год; я тогда не на шутку страдал – почти с ума сходил – от сильного биения сердца. Думали даже, что аневризм, но с помощию божиею Дьяков-лекарь помог в Тобольске. Я выдержал такое лечение, что не всякий и поверит. Избавляю тебя от этих подробностей. Теперь и помину нет об этой болезни. Нога только не в нормальном положении – на службу не гожусь. Не выходит что-то мне пряжка за 25-летнюю сибирскую жизнь. Видно, еще не все справки наведены (продолжение впредь).

133. Г. С. Батенькову

[Ялуторовск], 23 июня 1852 г. 

Этот раз несколько проштрафился; сегодня только благодарю вас, почтенный Гаврила Степанович, за два ваши привета, всегда отрадные. 15 июня привезла мне Неленька ваш первый листок от 9-го; а 18-го почта привезла Михеевне другой от 3-го.[366] Значит, почта не очень спешит, или вы хронологическую сделали ошибку. Но дело не в том: мы не будем доискиваться до математической точности, как теперь хлопочут добрые люди о возрасте нашей матушки России,[367] будем довольны, что листки долетают – днем раньше, днем позже – это еще не беда…

Неленька в восхищении от вас – много с ней говорил об юной вашей старости (не всякому дано это благо). Она провела у меня часов около двадцати. Спасибо и за это, я ее с рожденья люблю – точно, премилая бабенка вышла, но, признаюсь вам (это между нами), не большой поклонник ее супруга. В нем есть что-то натянутое, неясное. Вообще не возбуждает доверия. С трудом преодолеваю эти предубеждения – иногда желалось бы, чтобы она имела мужем не его. Впрочем, что теперь об этом толковать, – факт, уничтожающий все рассуждения. Лишь бы она была счастлива – или думала, что счастлива, больше ничего не нужно. В сентябре опять ее увидим.

Прекрасно сделали, что приютили Толя. По правде, это наше дело – мы, старожилы сибирские, должны новых конскриптов[368] сколько-нибудь опекать, беда только в том, что не всех выдают. В Омске продолжается то же для них житье, хоть несколько помягче, после смены плац-майора Кривцова.

Все наши вас обнимают. Мы совершенно залиты дождями. Если та же история у вас, то вам, добрый друг, плохо цинциннатствовать в Соломенном. – Да если б нам дали право двигаться по Сибири, я бы иногда нечаянно являлся к вам, да и вас бы поджидал. Пора бы, наконец, убедиться, что нет никакой опасности от нашего движения, – между тем существование было бы несколько похоже на дело. Боюсь опять выговора – пишу скоро. Пожалуй, не доберетесь толку в этом болтании. Впрочем, пусть лучше как будто от неразборчивости почерка, нежели от настоящей бессмыслицы. Все наши здравствуют. – Потомок Рюрика неравнодушен к изысканию о его предке.

Прощайте покамест. Чего не договариваю, вы догадаетесь сами.

Верный вам И. П… 

134. Ф. Ф. Матюшкину

9 сентября [1]852 г., [Ялуторовск]. 

Как-нибудь, да ты уже знаешь, любезный друг Матюшкин, что у меня на стене твой портрет и в портфеле Теребеневский лицейский Jeannot.[369]

С июля месяца зрительная твоя трубка помогает мне тебя отыскивать, навожу ее на ваш департамент – и вижу вице-директора в полной деятельности. Помогай тебе бог в этом новом деле, а от меня прими, добрый друг, сердечное спасибо за твое дружеское воспоминание. Разумеется, я бы тебя не узнал, но узнаю твое прежнее сердце. Не помню даже, каким образом мой портрет к тебе попал. Знаю, что такой же есть у Егора Антоновича, а твой явился как во сне; наши старики меня в нем не узнают, а я в этом деле сам не судья. Скажи, оставить ли мне этого лицеиста у себя, или вернуть тебе?

Ты мне не говоришь, но, верно, получил мое письмо февральское. Отправлено было в ящике к Catherine.

Нового мне тебе нечего сообщить – уверять в дружбе не нужно. Ты должен быть убежден, что я, несмотря на все треволнения моего не совсем обыкновенного существования, с помощию божиею сохранился в чувствах и привязанностях.

Обними всех наших ветеранов старого Лицея. – Константину Данзасу должен был дать весточку обо мне некто Кроль, молодой человек, очень милый, ему знакомый, который недавно здесь проезжал из Иркутска. Бориса расцелуй за меня и когда-нибудь, в свободную минуту от дел казенных, порадуй меня словечком. Случаи писать бывают.

Теперь хочу тебя попросить об одном деле. Ты поступи со мной откровенно. Если можно, сделай, а не то откажи прямо. Я не хочу об этом теперь писать к своим, потому что поручение мое может их затруднить, а хлопотать они станут.

Моя Аннушка большие делает успехи на фортепиано – теперь учится, ходит к учителю, своего фортепиано нет. Хочется мне ей подарить хороший инструмент, а денег Михайло обещал в будущем году прибавить. Следовательно, если ты можешь купить фортепиано и послать с зимними обозами в Тюмень к Зырянову для доставления оттуда Николаю Яковлевичу Балакшину, то мне сделаешь великое одолжение. Я думаю, все это обойдется не более 300 целковых. Фортепиано надобно выбрать, как следует велеть уложить и пр. и пр. К Ирбитской ярмарке в таком случае я могу его получить. – Не взыщи, что я с тобой говорю без оглядки. Прошу только об одном: если нельзя, то сделай как будто я и не говорил тебе о теперешнем моем желании. Чтоб моя просьба ни на волос тебя не затрудняла. При всем моем желании добыть фортепиано можно и повременить. Я пишу, как будто говорю с тобой. Нужна большая доверенность, чтоб заочно так говорить. В будущем году этот долг уплотится. – Вот вся история.

Не знаю, как тебе высказать всю мою признательность за твою дружбу к моим сестрам. Я бы желал, чтоб ты, как Борис, поселился в нашем доме. Впрочем, вероятно, у тебя казенная теперь квартира. Я спокойнее здесь, когда знаю, что они окружены лицейскими старого чекана. Обними нашего директора почтенного. Скоро буду к нему писать. Теперь не удастся. Фонвизины у меня – заранее не поболтал на бумаге, а при них болтовня и хлопоты хозяина, радующегося добрым гостям. Об них поговорю с Николаем.

Тебя крепко обниму, добрый мой Матюшкин. Мильон лет мы не видались. Вряд ли и увидимся. Будем хоть изредка пересылаться весточкой. Отрадно обмануть расстояние – отрадно быть близко и вдалеке. – Часто гляжу на твой портрет – тут мысли перебегают все десятки лет нашей разлуки. Annette мне недавно писала, как ты с ней ходил по царскому саду; читая, мне казалось, что ты ей рассказывал вчерашние события, а это рассказы лицейской нашей жизни, которая довольно давно уже прошла.

На днях у меня был Оболенский, он сын того, что был в Лицее инспектором. Вышел в 841-м году. Служит при Гасфорте, приезжал в Ялуторовск по какому-то поручению и, услышав мою фамилию, зашел навестить меня. С ним я потолковал о старине. Он нашел, что я еще мало стар; забросал я его вопросами местными, напомнил ему, что он жил с отцом во флигеле в соседстве с Ротастом. Тогда этот Оболенский несознательно бегал – ему теперь только 32 года. – Только странный какой-то человек, должно быть вроде своего отца.

Приветствует тебя Матвей Муравьев, он помнит твои рассказы по возвращении из сибирской экспедиции. – Один он только тебя знает из здешних моих товарищей ялуторовских.

Прощай.

Он же таковой же  – помнишь отметки Мейера?

135. Н. И. Пущину

[Ялуторовск], 27 сентября 1852 г. 

Милостивый государь Николай Иванович!

На этих днях получил ваши добрые листки, которые привезла мне Неленька. Она была здесь ночью на минутку, выпила чай и опять вперед. Очень вам и Марье Николаевне благодарен за дружбу.

Вы меня спрашиваете о кончине нашего бессеребренника Степана Михайловича. Кончина святая! Несколько времени до того он жаловался, что чувствует какую-то слабость и не может попрежнему пешешествовать. Однако 9 июня, по обыкновению, отобедал у Анненкова и ел землянику со сливками. После обеда пошел пешком кой к кому и возвратился на гору домой в 10 часов. Лег спать. Ночью почувствовал сильные боли в животе – часу в 1-м послал за Мейером (Вольф был в Ивановском). Мейер нашел его чрезвычайно страждущим и потерялся. Думал помочь больному одними промывательными и не употребил ни кровопускания, ни пиявок. Боли несколько стихли, но слабость усиливалась. В четверг, то есть на другой день утром в 10 часов, Михаил, как ближайший его сосед, узнал, что С. М. тяжко болен. Побежал к нему и нашел у него Вольфа, который сказал, что больной почти безнадежен, – посадил в ванну и к животу поставил 12 пиявок. Больной был в памяти и говорил со всеми. В 11 часов приехала Наталья Дмитриевна. Он с нежностью поцеловал ее руку и охотно принял ее предложение приобщиться св. тайн – послал за своим духовником и нетерпеливо его ждал. Между тем говорит, что не может встать и принять его в другой комнате. Тут все было в беспорядке. Когда вошел священник, он крепко его обнял и приобщился с полным сознанием. Все его обняли, поздравили – он крепко пожал руку священнику. Тут был Петр Николаевич, Михаил Алекс, и Наталья Дмитриевна.

После приобщения он поручил Михаилу Александровичу съездить к Виноградскому (который тогда правил должность губернатора) и сказать ему пожелание, чтобы в случае его кончины Анненков, Свистунов и Муравьев были его душеприказчиками и чтобы полиция ни во что не вмешивалась. Пока Михаил Александрович ездил, Н. Д. просила его успокоиться и говорит, что это нужно для его выздоровления. Он отвечает: нет, кажется мне не выздоравливать – лишь бы скорей кончилось – я давно уже приготовляюсь к переводу и нимало не страшусь его! – Виноградский согласился. – Михаил Александрович, возвратившись, нашел С. М. уже умирающим. Смерть его была тиха и не сопровождалась страданиями. При последних его минутах, кроме тех, кого я назвал, были еще Анненков и Жилины, муж и жена. Завещания он не оставил, велел на словах все отдать племянницам.

Счеты с светом его коротки. Он жил не для себя. 12 числа были похороны – это было живое изъявление уважения и благодарности к покойному, честному и доброму человеку. Отпевали в Ильинской церкви – и все провожали до кладбища. Он положен возле Лидиньки Муравьевой – против Краснокутского, Барятинского и Кюхельбекера. Подчиненные его искренно его оплакивали – он был им отец в полном смысле слова, входил во все их обстоятельства, помогал, наставлял. Это было не то, что долговязый. Впрочем, вы его не знаете, знаете нашу дружбу к нему и не потребуете лишних слов, тут неуместных…

Мы все здоровы. Желаем вам всего лучшего. С полным уважением имею честь быть вашим покорнейшим слугою.

Л. Балин .[370]

136. Ф. Ф. Матюшкину

[Ялуторовск], 11 февраля [1853 г.]. 

Пять дней тому назад я секретарствовал к вашему превосходительству, как вы могли заметить, за Николая Яковлевича, – сегодня представился случай обнять тебя, добрый друг, крепко, крепко, очень крепко. Что я могу больше сделать, читая твое письмо с Бачмановым? Сделай то же за меня со всеми нашими, участвовавшими с тобой в дружелюбной экспедиции. Вы так меня балуете, добрые друзья, что я, право, не знаю, как вам высказать мою сердечную, глубокую признательность. Заставить Модеста без очков этот листок прочесть. Отрадное чувство мое вам понятно без лишних возгласов, потому что вы, действуя так любезно, заставляете меня забывать скучные расчеты в деле дружбы. Принимаю ваш подарок с тем же чувством, с которым вы его послали мне, далекому. Спасибо вам, от души спасибо! Разделите между собой мой признательный крик, как я нераздельно принимаю ваше старое лицейское воспоминание. Фортепиано в Сибири будет известно под именем лицейского; и теперь всем слушающим и понимающим высказываю то, что отрадно срывается с языка. – Аннушка вместе с музыкой будет на нем учиться знать и любить старый Лицей! – Теперь она лучше прочтет нашу лицейскую песнь, которую знает наизусть!

До приезда Бачманова с твоим письмом, любезный друг Матюшкин, то есть до 30 генваря, я знал только, что инструмент будет, но ровно ничего не понимал, почему ты не говоришь о всей прозе такого дела, – теперь я и не смею об ней думать. Вы умели поэтизировать, и опять вам спасибо – но довольно, иначе не будет конца.

Вчера, по инструкции, я вынул фортепиано из ящика – в субботу оно будет поставлено на место, а в среду будет открытие – знай, что 18 февраля Аннушка на нем играет.

Все сохранно дошло – очень нарядный инструмент, о звуке будет речь после. Не может быть, чтобы не было отличное фортепиано, когда выбирал его Яковлев, наш давнишний певец. Если б вы знали, как все это перенесло меня в ваш круг. Забываю, что мильон лет мы расстались. – Кажется, как будто вчера отправился в Сибирь отыскивать что-то такое.  Ты прежде меня здесь был, но, видно, скорей можно возвратиться из эспедиции для описания полярных стран, нежели из той, которой до сих пор нельзя описать. – Я всем говорю, что я сослан при Петре, и все удивляются, что я так молод.

После открытия фортепиано я опять к тебе напишу – вероятно, с H. H. Муравьевым, который скоро должен приехать. Ты, пожалуйста, с ним познакомься – он один из живых лиц нашей администрации.

С последней почтой читал приказ об увольнении Егора Антоновича от редакции «Земледельческой газеты». Меня это огорчило, и я жду известия, с какой целью наш старый директор прикомандирован к министерству имуществ. К нему будет от меня грамотка – сегодня не успею на лету, пользуюсь этим случаем.


Большой Jeannot
Мильон bonmots[371]
Без умыслу проводит.[372]

Эти стихи из нашей песни пришли мне на мысль, отправляя к тебе обратно мой портрет с надписью. Отпустить шутку случается и теперь – слава богу, иначе нельзя бы так долго прожить на горизонте не совсем светлом. Не помнишь ли ты всей песни этой? Я бы желал ее иметь.

Обними твоего сожителя, обними сенаторов-соседей, обними всех.

В последнем письме Лиза мне посылает поклон от Катерины Павловны Полторацкой, в наше время Бакуниной. Ты, верно, ее видаешь. Скажи ей слово дружбы от меня.

Обнимите от меня директора и директоршу – почтенных людей!

Радуй меня иногда твоим письмом. Не все же писать бумаги за номерами. Доволен ли ты вице-директорством? Много говорил о тебе с Бачмановым, он очень мне понравился.


№ 13 в Лицее.
№ 14 в Петровском.[373]

(Продолжение впредь.)

Верный твой И. Пущин. 

Аннушка тебя с благодарностью целует. Твой портрет будет висеть над фортепиано. Приезжай послушать мою музыкантшу.

137. Ф. Ф. Матюшкину

24 февраля [1}853 г., [Ялуторовск]. 

Ты поневоле, любезный друг Матюшкин, должен слушать мои рассказы о ваших фортепиано.

С удовольствием сердечным описываю тебе 18 февраля в доме Бронникова. – Ты помнишь, что 4-го инструмент был привезен – об этом писал тебе союзник Балкшин. Следовательно, ты знаешь, что 18-го минул срок карантинных мер по инструкции Яковлева.

В 12 часов, когда Аннушка возвратилась из училища, приглашен был Берг. Я взял ключ и отворил замок. Подняли крышку, и все ахнули от восхищения при виде работы отчетливой и новой для нас – сибиряков – работы г-на Зике. Тронула Аннушка первая клавиши, и представь себе, что все звуки верны (только две струны Берг немного подстроил). Пошли аккорды – я сел, задумался в самых отрадных думах. Все вы явились около меня, всех вас я целовал, обнимал. Без сомнения, вы должны были и там ощутить эту торжественную минуту, глубоко чувствуемую без оханий и аханий! Аннушка пошла собирать всех – явились Муравьевы-Апостолы. Тот же восторг и речи о вас!

Сели обедать, а вечером к чаю собралась вся ялуторовская артель с семьей Балакшина. Устроился музыкальный вечер. Молодежь даже повертелась под звуки отличного, громкого и чрезвычайно нарядного простотой своей фортепиано.

Вот как вы меня балуете, добрые мои друзья! За что все это делается? Вы, верно, лучше меня это знаете, потому что так делаете.

Я сел сегодня за твой листок в ожидании Николая Николаевича Муравьева – его ждут сегодня или завтра. – Опять повторяю тебе мое желание, чтоб ты с ним познакомился. Он, без сомнения, сам сделает первый шаг, но я бы хотел, чтоб ваша встреча не кончилась одним разменом китайских визитов. Ты с удовольствием сблизишься с этим живым существом.

Ваше фортепиано – первое в нашем городке, – это немного еще значит, хотя, впрочем, здесь до него было уже пять инструментов; не во всяком уездном городе, особенно сибирском, встречается такое богатство музыкальное. Г-ну Зике, о котором я до сего и понятия не имел, следовало бы объявить в газетах признательность за его произведение художественное, но я не печатаюсь и газет у нас не издают. Следовательно, надобно ограничиться тем, чтоб ты за меня сходил к нему вместе с Яковлевым и сказал ему, что инструмент превосходный, дошел до меня в совершенной исправности и всех восхищает. Ничего нет мудреного, что к нему будут отсюда заказы.

Одним словом, ура Лицею старого чекана! Это был вечером тост при громком туше. Вся древность наша искренно разделила со мной благодарное чувство мое; оно сливалось необыкновенно приятно со звуками вашего фортепиано. Осушили бокалы за вас, добрые друзья, и за нашего старого директора. Желали вам всего отрадного; эти желания были так задушевны, что они должны непременно совершиться.

Теперь Аннушка уроки берет дома – и субботы мои оживились для молодежи, которая с нами.

Портрет твой над фортепиано.

Не знаю, сказал ли я все, что хотелось бы сказать, но, кажется, довольно уже заставлять тебя разбирать мою всегда спешную рукопись и уверять в том, что ты и все вы знаете. На этот раз я как-то изменил своему обычаю: меньше слов! – Они недостаточны для полных чувств между теми, которые хорошо друг друга понимают и умеют обмануть с лишком четвертьвековую разлуку. – Вот истинная поэзия жизни!

Обнимаю тебя, добрый друг, а ты обними за меня всех наших ветеранов. Надеюсь, что когда-нибудь мне откликнешься. – Весточка от вас – истинная для меня отрада. Возьмите когда-нибудь листок и каждый скажите мне на нем словечко. Таким образом, я как будто всех вас увижу.

Когда будешь ко мне писать, перебери весь наш выпуск по алфавитному списку. Я о некоторых ничего не знаю.

Где Броглио, где Тырков?


Помогли Тыркову черты:
Он везде нуль и четвертый![374]

Мне бы хотелось иметь в резких чертах полные сведения о всех. Многих уже не досчитываемся.

Пушкина последнее воспоминание ко мне 13 декабря 826-го года: «Мой первый друг и пр.» – я получил от брата Михаилы в 843-м году собственной руки Пушкина. Эта ветхая рукопись хранится у меня как святыня. Покойница А. Г. Муравьева привезла мне в том же году список с этих стихов, но мне хотелось иметь подлинник, и очень рад, что отыскал его.

Когда-нибудь надобно тебе прислать послание к нам всем:


Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье, и пр.

На это послание есть ответ Одоевского нашего, который тоже давно не существует – умер на Кавказе. Может быть, все это тебе известно.

Обними крепко Бориса, пожми руку Катерине Павловне.

Прощай покамест, надобно еще несколько листков исписать.

Директору посылается целая тетрадь, лишь бы имел терпение читать.

Матвей Муравьев-Апостол именно видался с тобой у Корнилова в доме армянской церкви. Опять просит пожать тебе руку и благодарит, что ты его не забыл.

Верный твой Jeannot. 

138. Ф. Ф. Матюшкину

2 июля 1853 г., [Ялуторовск]. 

Любезный друг Матюшкин, ты уже должен знать из письма моего к Николаю от 12 июня, что с признательностью сердечною прочтен твой листок от 8 мая. Посылка получена в совершенной исправности. Старый Лицей над фортепианами красуется, а твой портрет с Энгельгардтом и Вольховским на другой стенке, близ письменного моего стола. Ноты твои Аннушка скоро будет разыгрывать, а тетрадка из лицейского архива переписана. Подлинник нашей древности возвращаю. От души тебе спасибо за все, добрый друг!

Обними всех наших, караулящих Петербург, как я тебя обнимаю, – мильон раз. Желаю тебе всего хорошего и отрадного!

Странно, что наш сибирский H. H. тебя не видал. Он сам мне сказал, что непременно будет у вице-директора. При этом случае я пустил такую дробь, что он еще больше пожелал с тобой познакомиться. Видно, путевые впечатления не всегда доживают до приезда в столицу – или он намерен прежде выкупаться за границей, а потом уже показать себя тебе. – В этом человеке много хорошего, но есть и свои слабости: одна из них, по-моему, какая-то безотчетная доверенность к Мандарину.  Ты, верно, угадаешь, кого я так назвал, когда он еще был не женат. Я никак не думал, чтоб этот гусь вступил в нашу семью сибирскую. – Я в бытность мою в 849-м году в Иркутске говорил Неленькиной маменьке все, что мог, но, видно, проповедовал пустыне. Теперь остается только желать, чтоб не сбылось для этой бедной, милой женщины все, что я предсказывал от этого союза, хотя уже и теперь ее существование не совсем отрадно.[375]

Вероятно, не удивило тебя письмо Балакшина от 26 июня. Ты все это передал Николаю, который привык к проявлениям Маремьяны-старицы.[376] – Записку о Тизенгаузене можешь бросить, не делая никаких справок. Это тогдашние бредни нашего doyen d'âge,[377] от которых я не мог отделаться. Сын его сказал мне теперь, что означенный Тизенгаузен давно имеет другое место. Это дело можно почислить решенным. 

Не знаю, так ли будет с манифестом о вступлении наших войск в Молдавию и Валахию. Вчера прочел его в газетах – и ровно тут ничего не понимаю. Громкое посольство Меншикова кончилось шуткой,  которую ты, верно, слышал: она и до меня дошла. Я посмеялся, но смеха с делом не надобно смешивать в иных случаях. – Тебе, верно, теперь больше хлопот. Иностранные флоты что-то копошатся близ Дарданелл. – Объясни мне все это. Кажется, не нужно бы драться. Если хотят разделить Турцию, то это можно дипломатически сделать без всякой церемонии; если же в самом деле хлопоты о ключике, то не стоит так далеко из православия заходить и брать на плечи европейскую войну.[378]

Вы у источника живете, а мы здесь бродим в совершенной темноте. – Знаем только, что вся Европа в натянутом положении, которое должно чем-нибудь разразиться. Рано или поздно должны столкнуться два начала. Я все надеюсь, что не с гнилого Запада явится заря, а с Востока, то есть от соединения славянских племен. Это будет прочнее всех вспышек и потом реакций, отдаляющих жестоко самое дело. – У меня это idée fixe,[379] и я все подвожу к этому подготовлению: много тут основных начал, несознательно ведущих к желаемым изменениям, без которых нет блага под луной. Вот куда меня забросила мечта, будто бы я с тобой говорю, – ты, может быть, примешь меня за сумасшедшего. Пусть так; только это состояние отрадное – вера в человечество, стремящееся, несмотря на все закоулки, к чему-нибудь высокому, хорошему, благому. Без этой веры темно жить.

Перейдем к старому Лицею. Нельзя ли тебе у Есакова вдовы отыскать Лицейского  моего Трубадура .[380] Я ему отдал при расставании книжонку, исписанную тогда моей рукой. Там должны быть некоторые мелочи, может быть не сохранившиеся в других рукописях. Присланная тобою тетрадка[381] меня навела на эту мысль. – Я читал недавно Гаевского статью о Дельвиге – и тут много теплого воспоминания нашей старины. Ты, может быть, не имеешь времени читать русские журналы, большею частию пустые, но «Современник» иногда пробегай. Этот Гаевский должен быть из наших потомков. – Тоже рылся в наших архивах. – Спасибо ему!

Прочти Григоровича Рыбаки.  Новая школа русского быта. Очень удачно! – Нередко мороз по коже, как при хорошей музыке.[382]

Спасибо тебе, что иногда забегаешь к моим добрым сестрам в Царском Селе. Мне недавно писала Annette, что ты был у них, порадовал своим появлением Модест, их сосед; может быть, с ним сблизятся семейным образом. Catherine моя – большая нелюдимка, и потеря доброго мужа еще более ее отуманила. Ты, верно, вблизи это видишь лучше, нежели я отсюда. Хочу только, чтоб ты знал, что все они добры и чересчур добры ко мне, далекому. Во всяком случае, им отрада видеть тебя – в этом ты не должен сомневаться; но я также уверен, что тебе нельзя располагать всегда своим временем, – оно принадлежит службе и занятиям сложным.

Вероятно, тебя видел Иван Федорович Иваницкий, медик, путешествовавший на судах Американской компании. Он тебя знает и обещал мне, при недавнем свидании здесь, передать тебе мой привет. Всеми способами стараюсь тебя отыскивать, только извини, что сам не являюсь. Нет прогонов. Подождем железную дорогу. Когда она дойдет [до] Ялуторовска, то, вероятно, я по ней поеду. Аннушка тебя целует.

Не знаю, успею ли с этим случаем написать и Егору Антоновичу и благодарить его за in folio,[383] адресованное его благородию Ив. Ив. Пущину. Он не признает приговора Верховного уголовного суда. – На всякий случай обними директора и директоршу, пока я сам ему не откликнусь. У нас депеши не дипломатические – можно иногда и помедлить.

Жар тропический. Я с ним плохо лажу; оттого, может быть, и не успею исписать столько листков, сколько хотелось бы.

Верный твой И. П. 

Многое мне напомнила допотопная тетрадка. Как живо я перенесся в былое – как будто и не прошло стольких лет. – Проси Бориса, чтоб он не хворал. А что поделывает Константин? Не тот, который управляет министерством вашим, а который с гордым пламенем во взоре. – Читая твою тетрадь, я вперед говорил на память во многих местах. Жив Чурилка! За все благодарение богу!

P. S.  С лишком год выписываю от Annette Памятную Книжку Лицея  (1852–1853); верно, там есть выходки на мой и Вильгельма счет, и она церемонится прислать. Пожалуйста, если она не решается прислать ее, пришли ты на имя Балакшина. Мне непременно хочется иметь этот документ.[384]

139. М. И. Муравьеву-Апостолу[385]

Ялуторовск, 10 декабря 1853 г. 

…Тут любопытная статья о столиках.[386] Вероятно, мы с вами не будем задавать вопросов черту, хоть он и четко пишет на всех языках… Гомеопату покажите письмо из Марьина…[387]

140. M. И. Муравьеву-Апостолу[388]

[Ялуторовск], 18 декабря 1853 г.

…Победы наши, кажется, не так славны, как об этом пишут.[389] Об этом будем говорить при свидании.

Пишущие столы меня нисколько не интересуют, потому что с чертом никогда не был в переписке, да и не намерен ее начинать. Признаюсь, ровно тут ничего не понимаю. Пусть забавляются этим те, которых занимает такая забава. Не знаю, что бы сказал, если б увидел это на самом деле, а покамест и не думаю об столе с карандашом. Как угадать все модные прихоти человечества?…

141. М. И. Муравьеву-Апостолу[390]

[Ялуторовск], 26 декабря [1853 г.]. 

…Разумеется, вздор, что черт говорит в столе, но зачем же это пускать в ход на слабые умы, которые с столами сами заговорят вздор…

142. М. И. Муравьеву-Апостолу[391]

генваря 1854 г., Ялуторовск. 

…Сию минуту получил письмо Давыдова от 20 декабря. Грустно мне было читать в этом письме, что он меня извещает о возвращении Александра[392] и желает, чтоб это известие застало его выздоровевшим. К ним пишет Нонушка… С первой почтой буду отвечать в Красноярск[393] – надобно будет некрологствовать. Я никогда не спешу с такими вестями. Чем позже приходят, тем лучше. Тут нечего спешить…

143. Г. С. Батенькову

14 января 1854 г., Ялуторовск. 

Пора обнять вас, почтенный Гаврило Степанович, в первый раз в нынешнем году и пожелать вместо всех обыкновенных при этом случае желаний продолжения старого терпения и бодрости: этот запас не лишний для нас, зауральских обитателей без права гражданства в Сибири. Пишу к вам с малолетним Колошиным, сыном моего доброго товарища в Москве. Сережа, который теперь полный Сергей Павлович, как вы видите, при мне был на руках у кормилицы.

Скоро опять к вам будет другой малолетний, Евгений Якушкин, – он тоже привезет грамотку, которую на днях пошлю ему в Тобольск, где он теперь ревизует межевую часть. Может быть, по времени и отца его увидите.

Неленька благополучно родила сына Сергея. Душевно рад, что эта тяжесть с нее спала.

Омское дело все в застое. По крайней мере ничего не знаю.[394]

144. Ф. Ф. Матюшкину

26 марта [1]854 г., [Ялуторовск]. 

Ты имеешь право думать, любезный друг Матюшкин, что я командирован куда-нибудь по восточному вопросу, откуда нет возможности подать голоса. 20 сентября Таскин привез мне добрые твои листки от 1 и 26 августа, и я до сих пор не откликнулся тебе, между [тем] как очень часто в продолжение этих месяцев мысленно был с тобой и с добрыми нашими друзьями. Как это делается, право не знаю. Нельзя сказать, чтоб я был ленив, нельзя сказать, чтоб я был обременен делами, а результат обличает и в том и другом. – Прости меня – это время как-то было мне неловко; ты, впрочем, слышал обо мне – я постоянно отправляю домой очередные казенные письма, которые доказывают, что жив Чурилка.

На днях был у меня моряк Каралов с твоим листком от 5 марта. Читал его с признательностию, мне стало так совестно, что я очень бранил себя и пишу тебе мою повинную с сыном нашего Якушкина, который был здесь ревизором в Тобольской губернии по межевой части. – Он надеется тебя лично увидеть и дать изустную весть обо мне.

До него должен быть у тебя Фрейганг, бывший моим гостем по возвращении из Камчатки. Он же встретился дорогой с Арбузовым и передал посланный тобою привет. Арбузова провезли мимо Ялуторовска. – До того в феврале я виделся с H. H. Муравьевым, и он обнял меня за тебя. Спасибо тебе! Отныне впредь не будет таких промежутков в наших сношениях. Буду к тебе писать просто с почтой, хотя это и запрещено мне, не знаю почему.

Все, что ты мне говорил в августе и теперь говоришь об современном деле, совершенно справедливо. Не знаю только, что выйдет из всего хаоса, где перепуталось все. Вероятно, никто из самых закоренелых дипломатов не объяснит заданной обстоятельствами задачи. – Ясно только, что Россия упала и подверглась такому контролю, которого прежде не смели выказывать. – Повторяю с тобой, что она выйдет из этого затруднительного положения, но только усилий больших будет стоить. К тому же мне кажется, что тут явятся многие вопросы неожиданные. Восстание славянских племен – новое событие, оно вряд ли входило в расчеты Запада. Можно думать, что этот поток и далее распространится. Одним словом, поживем, так многое увидим.

Морякам нашим трудно теперь. Синопское дело чуть ли не последнее было столкновение. Нахимов, без сомнения, славно действовал, но калибр[395] был на его стороне: ему нетрудно было громить фрегаты, да еще турецкие. Не сожалеешь ли ты теперь, что вне знатного поля?

Что будет делать Непир в Балтике?

Не кончится ли все это демонстрацией? Нигде не предвижу возможной встречи. Нельзя же думать, чтоб повторилась история Копенгагена.[396]

Однако довольно заряжать тебя этими старыми толками. От тебя можно услышать что-нибудь новое, а мне трудно отсюда политиковать. В уверенности только, что ты снисходительно будешь все это разбирать, я болтаю. Еще если б мы могли говорить, а заставлять читать мой вздор – просто грех!

На нашем здешнем горизонте тоже отражается европейский кризис. Привозные вещи вздорожали. Простолюдины беспрестанно спрашивают о том, что делается за несколько тысяч верст. Почтовые дни для нас великое дело. Разумеется, Англии и Франции достается от нас большое чихание. Теперь и Австрия могла бы быть на сцене разговора, но она слишком низка, чтоб об ней говорить. – Она напоминает мне нашего австрийца Гауеншильда. Просто желудок не варит. Так и хочется лакрицу сплюснуть за щекой.

Доболтался до того, что надобно тебя обнять и просить расцеловать всех наших стариков. Я мысленно с вами, добрые друзья, когда вы вместе, зная, что и вы меня вспоминаете нередко.

Про прозу нечего сказать особенного. Все идет заведенным порядком. Иногда побаливает спина, но я делаю, как будто этого не замечаю.

Аннушка благодарит тебя за слово к ней. Она растет – и понемногу развивается.

Прощай, добрый друг! Собирается наша артель – от меня поедет Евгений Якушкин. Будем в последний раз с ним вечеровать.

Отчего думаешь, что вид Лицея навел на меня грусть? Напротив, с отрадным чувством гляжу на него. Видно, когда писал тебе, высказалось что-нибудь не так. Отъезд нашего doyen d'âge не мог нас слишком взволновать: он больше или меньше везде как чужой. И в Нарве как-то плохо идет. Я это предвидел – и сын его Михайло мне не раз это писал.

Vale et mihi fave.[397]

И. Пущин. 

145. Г. С. Батенькову

[Ялуторовск], 21 июня 1854 t. 

…С тех пор как я не беседовал с вами, в наших списках опять убыль: М. А. Фонвизин 30 апреля кончил земное свое поприще в Марьине, где только год пожил. Жена его осталась горевать на родине. – Вслед за тем получили известие о смерти Павла Созоновича.

Я к вам с просьбой от себя и от соседа Басаргина. Брат его жены, некто Менделеев, подал в Омске просьбу Бекману о месте. Бекман обещал определить его, когда возвратится из Омска в Томск. Вероятно, теперь уже дома, потому что на прошлой неделе Гасфорт с молодой супругой проехал на свое воеводство. Пожалуйста, узнайте у Бекмана и уведомьте меня. Он заверил Менделеева, что непременно исполнит его просьбу, – а тот, естественно, очень нетерпеливо ждет; без сомнения, вам не будет никакого затруднения доставить нам положительные сведения по этому вопросу…

Не слышно ли чего-нибудь о нашем маркизе? Мне любопытно знать, что он сделал в столице, где вряд ли найдет ожидаемое сочувствие.[398]

Из Иркутска ничего нет хорошего. Плачевное дело, как слышно, плохо идет. Скоро должно быть что-нибудь положительное. Очень жаль бедную Неленьку. Она худеет; видно, что все эти вещи тревожат юную ее душу, Мишу послали ревизовать тракт от Охотска до Аяна. Сам Николай Николаевич плывет по Амуру. Как бы его не встретил в Камчатском море какой-нибудь винтовой англичанин. Свербей Свербеевич с ним вроде секретаря по дипломатической части – на его прежнее место назначен Вячеслав Якушкин. Не знаю только, с кем Свербеич будет дипломатствовать. Все эти дела очень побледнели при теперешних событиях, о которых не будем говорить. Довольно, что приходится читать пропасть вещей, которых не понимаешь. Будем живы, увидим, чем разгадается эта загадка,

146. С. Ф. Знаменскому

[Ялуторовск], 30 июня 1854 г. 

…Я дожидался все отъезда нашего бедного Ивана Дмитриевича, чтобы отвечать вам, но, как видно из хода его болезни, он еще не так скоро в состоянии будет пуститься в путь, хотя бы ему и сделалось лучше, чего до сих пор, однако, незаметно. Бедный больной наш очень страдает и чрезвычайно слаб в силах. Много вредит ему, как мы полагаем, неудобство его квартиры, где он всегда как в бане, особливо при теперешних жарах. Советовать переменить ее было бы бесполезно: вы знаете хорошо его характер. Теперь же от болезни он сделался еще несговорчивее…

147. Г. С. Батенькову

8 июля 1854 г ., Ялуторовск. 

Вот вам, добрый друг Гаврило Степанович, и наш Ланкастер, отец Евгения! Не знаю, скоро ли он довезет вам мою грамотку, но все-таки ему вручаю ее. Вы увидите и Вячеслава, брата Евгения. Полюбите отца и сына. Они, вероятно, отдохнут у вас в Томске.

Марью Александровну и мы ждем. – Бедная женщина! Из какой-то непонятной мечты расстроила полезное свое существование.

Спасибо вам за три стиха по случаю новой могилы в Марьине. Грустно за бедную Наталью Дмитриевну. Ваше трехстишие отрадно! Я ей при первом письме передам вашу мысль, – она ей придется по душе.

Вероятно, вы видели фельдмаршальшу, сестру Сергея Григорьевича, и порадовались, что брат будет иметь отраду обнять ее. Она у нас погостила сутки, и у меня со всей нашей артелью субботничала.

О плачевном деле все еще ничего нет положительного. Хорошего, однако, ничего не обещают. Неленьке бедной будет опять тяжелое время. Все это тоска.

О политике не говорю. Все так перепуталось, что аз, грешный, ровно ничего не понимаю.

Верный ваш И. П. 

148. Н. А. Бестужеву[399]

[Ялуторовск], 3 сентября [1]854 г. 

Пора благодарить тебя, любезный друг Николай, за твое письмо от 28 июня. Оно дошло до меня 18 августа. От души спасибо тебе, что мне откликнулся. В награду посылаю тебе листок от моей старой знакомки, бывшей Михайловой. Она погостила несколько дней у своей старой приятельницы, жены здешнего исправника. Я с ней раза два виделся и много говорил о тебе. Она всех вас вспоминает с особенным чувством. Если вздумаешь ей отвечать, пиши прямо в Петропавловск, где отец ее управляющий таможней.

Много воды утекло с тех пор, как я тебе послал мое мартовское письмо. О политике не стану говорить, потому что ничего в ней не понимаю; вижу только, что все довольно мрачно и что все в чрезвычайно натянутом положении. Как, когда и чем разрешится эта задача, не берусь сказать, едва ли и сами двигатели ответят удовлетворительно на этот вопрос. Следовательно, мы с тобой смело можем помолчать об этом и скрепя сердце ожидать, что выкроит провидение для бедного человечества из всей теперешней кутерьмы, которая завязалась не на шутку. Ты, вероятно, читаешь все, что и мы читаем, то есть «Débats» и «Московские ведомости».

И в наших инвалидных рядах после смерти Александра четыре новых креста: Муханов  в Иркутске, Фонвизин  в Марьине, где только год прожил и где теперь осталась оплакивать его Наталья Дмитриевна, Василий Норов  в Ревеле, Николай Крюков  в городе Минусинске. Под мрачным впечатлением современности началось с некролога. Эта статья нынче стала чаще являться в наших летописях. Ты, может быть, все это давно слышал. Извини, если пришлось повторить.

Довольно об умерших – вздохнем и перейдем к живым.

В продолжение нынешнего лета проводили семью Александра, состоящую из его жены, Миши, славного мальчика по 12-му году, и из трех дочерей. Все они благополучно прибыли в Соколинки. Вероятно, скоро разрешат им жить в самой Москве. Проездом весь караван погостил у нас почти неделю.

Вскоре после них был здесь Иванов, инженерный офицер, который женат на Оленьке Анненковой. Они тоже уехали в Петербург, куда он перемещен на службу из Омска. Мудрено тебе вообразить, что Оленька, которую грудным ребенком везли из Читы в Петровское, теперь женщина 24 лет – очень милая и добрая. Брат ее Ваня, еще зимой кончивший курс гимназии, определился юнкером в Прусский полк и теперь в Ревеле ждет англичан, но они, кажется, ограничиваются беззащитными подвигами, то есть жгут селения и грабят церкви, откуда им ни одного выстрела не посылают. Непостижимая война в нашем веке.

Остальные лица старого и нового нашего поколения все на прежних местах. Указал тебе на все изменения, известные мне по сегодняшнее число.

Ты уже должен знать, что 14 августа Иван Дмитриевич прибыл в Иркутск с старшим своим сыном Вячеславом. Дорога ему помогла, но болезнь еще не уничтожена. Будет там опять пачкаться. Дай бог, чтоб это шло там удачнее, нежели здесь в продолжение нескольких месяцев. Просто страшно было на него смотреть. Не знаю, можно ли ему будет добраться до вас. Мне это необыкновенно, кажется, удалось, но и тут тебя, добрый друг, не поймал. Авось когда-нибудь как-нибудь свидимся.

В августе был у меня Яков Дмитриевич; объезжая округ, он из Перми завернул ко мне и погостил четыре дня. Вполне наш. Это был праздник – добрый человек, неизменно привязанный к нам по старине. Велел очень кланяться тебе и брату. Он очень жалеет, что не мог быть у вас за Байкалом до выезда из Иркутска. Теперь его постоянное жительство в Омске. Сашенька здорова, но все же опасаются нервических ее припадков.

Не нужно тебе говорить, что вместе со мной крепко тебя обнимают наши старики, – теперь нас четверо. Все здоровы, обними за нас и брата Михаилу. Усердный поклон почтенным твоим сестрицам. Не порадовал ты меня известием, что вы хвораете; пожалуйста, оставьте эту дурную привычку – она в наши годы никуда не годится. Скажи мой привет Катерине Петровне и напомни, что если она поедет за Урал, то на дороге ее Ялуторовск, где все радушно желают ее видеть. Кажется, она знает нашу здешнюю вдову Александру Васильевну. Пусть из Уковского завода скажет, чтоб ее везли прямо в дом Бронникова: на этой станции все знают этот дом.

В одно и то же время, как тебе, писал и Горбачевскому – до сих пор от него ни слуху ни духу. Видно, опять надобно будет ждать серебрянку,[400] чтоб получить от него весточку. Странно только то, что он при такой лени черкнуть слово всякий раз жалуется, что все его забыли и считает всех перед ним виноватыми. Оригинал – да и только! – Распеки его при случае.

Иоссе мне понравился, он зимой должен опять быть здесь проездом из России. От него ты будешь иметь грустные об нас всех известия, которые иногда не укладываются в письмо. Мне пришло на мысль отправить эти листки к Д. Д. С. Он тебе их вручит. Таким образом и волки сыты и овцы целы![401]

Виделся ли ты с Софьей Григорьевной? Я слышал, что она поехала в Кяхту. Мне было очень приятно с нею здесь провести денек. Добрая женщина, без всяких вычур появления. – И отрадная страничка в наших памятных тетрадях. Я счастлив за С. Григорьевича.

Прощай покамест. Будьте все здоровы и веселы. Ты мне не говорил, есть ли у твоего брата потомство? Пожми руку ему и всем вашим дамам.

Верный твой И. П. 

Все мои в России, благодаря бога, здоровы и попрежнему продолжают опекать меня. У Николая две дочери и сын. Я ему даю об вас весточку. Он с дружбою всех помнит.

И. П., приветствуя Дмитрия Дмитриевича, просит передать это письмо Николаю Александровичу Б.

149. Г. С. Батенькову

24 сентября [1]854 г., Ялуторовск. 

Непростительно мне, вечному писаке писем, что я до сих пор не благодарил вас, добрый друг Гаврило Степанович, за ваши листки с экс-директрисой. Из последующего вы увидите причины этой неисправности и, может быть, меня оправдаете.

С того нужно начать, что Марья Александровна со всем своим причтом явилась в сумерки 3 сентября прямо в дом Бронникова. Хозяин, только что вышедший из бани, вышел встречать ее. Разумеется, тотчас подали самовар. Тут и слезы и толки бесконечные…[402]

Мы прожили вместе до 12 сентября. После обедни, в этот день после обедни отслужили панихиду по Муханове и, отобедавши, посадили дорогих гостей в экипаж. Мрачно мне было думать и теперь мрачно думается о доброй Марье Александровне. Я при ней и хохотал и дурачился, но все это было не совсем искренно. Она едет бог знает зачем к людям ей совершенно неизвестным. Надобно самые счастливые стечения обстоятельств, чтобы она ужилась с родными своего жениха, к которым она как с неба свалится. Много мы об этом говорили. Она сама понимает и говорит, может быть, возвращусь в Сибирь. Вообще наша Марья Александровна – ходячий пример преследования судьбы. Что она вытерпела – это страшно. Впрочем, нельзя и не сказать, что она сама много портила свою жизнь. Почему бы под конец не остаться в институте. Нет! нужно было задумать новое супружество, которого я никак не понимаю. Однако довольно об этом. Дай бог, чтоб она, с теплой душой своей, успокоилась. От  души ей этого желаю.

14 августа обедал у меня курьер с устья Амура Корсаков, – мы с ним выпили шипучку за окончание экспедиции. – Поскакал в столицу, и в газетах я уже читал, что его произвели в полковники. Лишь бы какой-нибудь винтовой англичанин не сбил с позиции оставленный отряд на Сахалине. – Теперь все так сложно, что мудрено загадывать вперед. Кто поживет, тот увидит, чем эта история разрешится. Все-таки ясно одно, что Россию поставили в довольно глупое положение. Кто сидит в главе, тот должен уметь заглядывать вперед, а если слеп, то виноват. По какому-то предчувствию я убежден, что и из этой беды мы выйдем сухи, но усилия опять большие. – Сколько раз давал себе слово не касаться этого предмета, а все невольно болтаешь. Беспрестанно мысль занята современностию и мрачною и сложною…

Может быть, вы уже видели Молчановых, а я только жду их – и жду с стесненным сердцем. Последние вести, что его провожают подписным обедом по 25 целковых с лица. Я ничего тут не понимаю. Боюсь только заплакать, когда придется обнять Неленьку. Не раз спрашиваю себя: за что такой ее удел? – fatum[403] в полном развитии лежит над этой юной, милой женщиной. Подкрепи ее та сила, которая действует независимо от всех наших соображений. Пишу это глядя на синичку, она раскинулась на моем окне в мильоне цветов свежих и веселых. Такова бы должна быть участь Неленьки. Существенность иначе гласит.

В Тобольске Вольф очень хворает. Не могу дождаться почты, чтоб успокоиться на его счет.[404] Там из наших знакомых умер Жилин (Петр Дмитриевич) и прокурор Францев.

Менделеев вразумлен. Он часто пишет с Колывани к своей сестре. Доволен своим местом и понимает, что сам (независимо от вашего покровительства) должен устраивать свою службу.

Завтра Сергиев день, у нас ярмарка, меня беспрестанно тормошат – думают, что непременно должно быть много денег, а оных-то и нет! Эти частые напоминания наводят туман, который мешает мыслям свободно ложиться на бумагу. Глупая вещь – эти деньги; особенно когда хотелось бы ими поделиться и с другими, тогда еще больше чувствуешь неудобство от недостатка в этой глупой вещи. Бодливой корове бог не дал рог. И сам уж запутался.

Верный ваш И. П. 

Наконец, пришла почта и сказала, что Вольфу получше. Обещают даже, что он совершенно поправится. В этом случае всегда готов верить на слово.

150. П. Н. Свистунову

9 октября [1854 г., Ялуторовск]. 

Два слова в ответ на ваше письмо от 15 сентября, которое у меня уже давно, добрый Петр Николаевич!

Вы уже должны знать от Павла Сергеевича [Бобрищева-Пушкина], что «L'oncle Tome»[405] уехал с Якушкиным в Иркутск. – Якушкин в последнем письме просит чтобы я ему переслал Милютина[406] и отчеты по училищам, которые у вас остались. Пожалуйста, доставьте мне все это; я найду возможность перебросить в Иркутск.

Ив. Дм. лечится. Говорит, что раны опять на ногах, но Персин уверяет, что все должно пройти. Дай бог! Все вообще не весело в нашей семье, рассеянной по Сибири. – Неленька говорила мне, что Катерина Ивановна, очень похудела и хворает. Заботлива и за нее.

Матвей мне говорил, что вы хотите участвовать в сборе для bon ami.[407] Когда-нибудь пришлите ваши 10 целковых. Я надеюсь к ним еще кой-что прибавить и все отправлю. Вероятно, он обратился и в Иркутск, хотя и там, при всех богатствах, мало наличности. Как это делается, не знаю.[408]

Спешу; обнимаю вас за себя и за всех наших.

Матвей к вам писал с почтой.

Мои здоровы.

Просите гомеопата о портрете Волконского. Миша, верно, уже кончил.

Татьяне Александровне пожмите руку – деток ваших приласкайте.

Верный ваш П. 

Сегодня празднуем у Тулинова – он Яков.

Обнимите Павла Сергеевича.

Храни вас бог.

151. Г. С. Батенькову

11 октября [1854 г., Ялуторовск]. 

У меня нет Соломенного,[409] но зато нанимаю дом Бронникова, и в этом доме это время, свободное от постоя, накопилось много починок, так что меня с обоих крылец тормошат разные мастеровые. Вот причина, по которой до сего дня не дал вам, добрый друг Гаврило Степанович, весточки о Неленьке. Она мне 29 сентября привезла вашу записочку от 20-го. Значит, с безногим мужем едет довольно хорошо, и в такое время года.

Неленька прелесть – а он беда! Тоскливо, мрачно видеть сочетание полной жизни с омертвением. Впрочем, вы их видели вместе, следовательно ощущали то же, что и я. Если также благополучно ехали вперед, то должны уже быть почти в деревне его матери. Там отдых.

Что будет дальше – неизвестно и также трудно разгадать, как все современные вопросы, о которых дал себе слово не писать, а только спорить и кричать без конца. Это и исполняется при наших сходках. Если угодно участвовать, милости просим сюда. Однако донесения из Крыма так на меня подействовали, что несколько дней и не спорил. Грешно потчевать православных такими бюллетенями. – Но я забыл, что не пишу о событиях.

В нашем кругу все обстоит благополучно. Получено письмо Ивана Дмитриевича от 21 сентября. У него опять раны на ногах и больше, нежели здесь. Персин уверяет, что все должно скоро пройти. Ест черемшу и мажется разными зловониями. Может быть, Чех сам вам писал прямо, а я все-таки вздумал и это вам сказать вместо политики. Извините, если выйдет дубликат.

Неленька говорит, что вы молодеете и что между всеми нашими у вас в этом отношении один я соперник. Она была здесь весела, но иногда невольно подметишь слезу на этих прелестных глазах. – Храни ее бог!

Прощайте. Сегодня четвертая депеша – потому она и короче других. Хотелось только выполнить, наконец, ваше доброе желание услышать о Неленьке. – Муж ее переносит дорогу довольно хорошо.

Все наши вас крепко обнимают, а я вас готов задушить в крепких объятиях.

Верный ваш И. П. 

152. M. H. Пущиной

[Ялуторовск], 26 ноября 1854 г. 

Несколько дней тому назад я получил, добрая Марья Николаевна, ваше письмо от 20 октября. Спасибо вам, что вы мне дали отрадную весточку о нашем больном. Дай бог, чтоб поддержалось то лучшее, которое вы в нем нашли при последнем вашем посещении. Дай бог, чтоб перемена лечения, указанная Пироговым, произвела желаемый успех! Мне ужасно неловко думать, что Петр, юнейший между нами, так давно хворает и хандрит естественным образом: при грудных болезнях это почти неизбежное дело.

Не нужно вам повторять, что мы здесь читаем все, что можно иметь о современных событиях, участвуя сердечно во всем, что вас волнует. Почта это время опаздывает, и нетерпение возрастает. Когда узнал о смерти Корнилова, подумал об его брате и об Николае, товарище покойного. Совершенно согласен с нашим философом, что при такой смерти можно только скорбеть об оставшихся.

Поцелуйте за меня ваших малюток. Аннушка просит вас о том же. Она здорова и с каждым днем вытягивается. У нас все идет прежним порядком, но теперь довольно мрачных ощущений.

Вы уже слышали о смерти Катерины Ивановны Трубецкой. Не вдруг свыкнешься с мыслью об этой утрате. В Тобольске очень трудно болен Вольф и, кажется, вряд ли может выздороветь. С прошлого ноября между нами не досчитывается восемь человек…

Верный вам И. Пущ… 

153. Г. С. Батенькову

11декабря 1854 г., [Ялуторовск]. 

…Это последнее время навевало сильною тоскою со всех сторон. Мрачные вести из Иркутска без сомнения и до вас давно дошли – я еще не могу с ними настоящим образом примириться.[410]

Маремьянствую несознательно, а иначе сделать не умею. С другой стороны, тут же подбавилось: узнал, что Молчанов отдан под военный суд при Московском ордонансгаузе.[411] Перед глазами беспрерывно бедная Неленька! оттасоваться невозможно. Жду не дождусь оттуда известия, как она ладит с этим новым, неожиданным положением. Непостижимо, за что ей досталась такая доля? За что нам пришлось, в семье нашей, толковать о таких грязных делах?

Объясните мне еще теперешнюю политику. Вы все должны знать. За что такое ожесточение, когда мы мечтаем в направлении века – о сближении народов и возможной между ними взаимной помощи? Я как-то привык в этом видеть плоды просвещения и современного развития. Где же эти мечты? Крым плохо разрешает эти думы – и думается тяжело, вдобавок и впереди туманно, разве чем-нибудь разразится неожиданно воля того, который неведомыми путями ведет человечество. Полно о политике. Наши толки тут ни к чему. Подсядьте к моему камину; тогда будем без конца толковать, иначе невозможно.

Камчатка порадовала,[412] но это такая дробь, что почти незаметно проходят подвиги тамошней воительной силы. Более всего содействовали успеху ошибки врагов. H. H. должен быть доволен, что принял меры, над которыми смеялись в Петербурге, когда он их требовал.

Скоро увидите Казимирского, он в половине декабря собирается на Ангару. От него я имел и письмо H. H. о деле камчатском и донесение Завойки, которое, вероятно, скоро будет в газетах. О маркизе я имел известия через барона Врангеля, тоже лицеиста, который приехал сюда служить в новую Семипалатинскую область. Он у меня погостил несколько дней, и я его благословил на доброе дело, только советовал смотреть на дела людские с некоторою снисходительностью, чтоб не лишить себя возможности быть полезным. Он в Петербурге видался с маркизом, который, кажется, собирается за границу.

Последние известия о Марье Александровне заключаются в том, что она едет в Петербург искать места. Значит, не осуществилась ее фантастическая мысль ухаживать за матерью покойного своего жениха. Я ей это предсказывал, но она ничего не хотела слушать. Добрая женщина, но вся на ходулях. От души желаю ей найти приют. Жаль, что она не умела остаться в институте…

Софья Григорьевна Волконская до февраля остается у брата, за это ей большое спасибо. И там теперь не весело по случаю плачевного дела, которое теперь плачевнее, нежели когда-нибудь.

Убыли много в наших рядах. С прошлого ноября 53 не стало восьмерых. Аминь.

Верный ваш И. П. 

154. Н. Г. Долгорукой[413]

[Ялуторовск], 26 декабря 1854 г, 

Иван Дмитриевич [Якушкин] рассказал вам тепло и верно о незабвенной спутнице нашего изгнанья.

Не знаю, удастся ли мне что-нибудь прибавить к сказанному им на этом спешном листке.

Во время оно я встречал Александру Григорьевну в свете, потом видел ее за Байкалом. Тут она явилась мне существом, разрешающим великолепно новую, трудную задачу. В делах любви и дружбы она не знала невозможного: все было ей легко, а видеть ее была истинная отрада.

Вслед за мужем она поехала в Сибирь (в 16 суток прискакала из Москвы в Иркутск). Душа крепкая, любящая поддерживала ее слабые силы. В ней было какое-то поэтически возвышенное настроение, хотя в сношениях она была необыкновенно простодушна и естественна. Это составляло главную ее прелесть. Непринужденная веселость с доброй улыбкой на лице не покидала ее в самые тяжелые минуты первых годов нашего исключительного существования. Она всегда умела успокоить и утешить – придавала бодрость другим. Для мужа была неусыпным ангелом-хранителем и даже нянькою.

С подругами изгнания с первой встречи стала на самую короткую ногу и тотчас разменялись прозвищами. Нарышкину назвали Lischen, Трубецкую – Каташей, Фонвизину – Визинькой, а ее звали Мурашкою. Эти мелочи в сущности ничего не значат, но определяют близость и некоторым образом обрисовывают взаимные непринужденные сношения между ними, где была полная доверенность друг к другу.

Помню тот день, когда Александра Григорьевна через решетку отдала мне стихи Пушкина. Эти стихи она привезла с собой. Теперь они напечатаны. Воспоминание поэта – товарища Лицея, точно озарило заточение, как он сам говорил, и мне отрадно было быть обязанным Александре Григорьевне за эту утешительную минуту. Недолго, однако, мы наслаждались присутствием Александры Григорьевны между нами. Во цвете лет она нас покинула. Много страдала, но все переносила безропотно. Незадолго до болезни, будучи беременна, она ходила на ходулях; может быть, и эта неосторожность ей повредила. Знаю только, что мы тогда очень боялись за нее.

По каким-то семейным преданиям, она боялась пожаров и считала это предвещанием недобрым. Во время продолжительной ее болезни у них загорелась баня. Пожар был потушен, но впечатление осталось. Потом в ее комнате загорелся абажур на свечке, тут она окружающим сказала: «Видно, скоро конец». За несколько дней до кончины она узнала, что Н. Д. Фонвизина родила сына, и с сердечным чувством воскликнула: «Я знаю дом, где теперь радуются, но есть дом, где скоро будут плакать!» Так и сбылось. В одном только покойница ошиблась, плакал не один дом, а все друзья, которые любили и уважали ее.

Не знаю, что сказалось, знаю только, что молвить слово об Александре Григорьевне – для меня истинное наслаждение. Воспоминание по ней светло во всех отношениях.

В 1849 году я был в Петровском; подъезжая к заводу, увидел лампадку, которая мне светила среди туманной ночи. Этот огонек всегда горит в часовне над ее могилой; я помолился на ее могиле. Тут же узнал от Горбачевского, поселившегося на старом нашем пепелище, что, гуляя однажды на кладбищенской горе, он видит человека, молящегося на ее могиле. Подходит и знакомится с генералом Черкасовым. Черкасов говорит ему, что счастлив, что имел возможность преклонить колени перед могилой, где покоится прах женщины, которой он давно в душе поклоняется, слыша о ней столько доброго по всему Забайкалью.

Вот уже с лишком 20 лет, что светится память нашей первомученицы!

Там ей хорошо!

155. Е. И. Якушкину[414]

[Ялуторовск], 31 декабря, пятница, 1854 г. 

Два слова письменных в дополнение к письму вашего соименника, дорогой фотограф, в ответ на ваши строки от 18 декабря… О кончине Вольфа – вы, верно, это уже знаете от Ж.  Адамовны, к которой писали из Тобольска. Он страдал жестоко пять месяцев. Горячка тифозная, а потом вода в груди. Смерть была успокоением, которого он сам желал, зная, что нет выздоровления.

Редеют наши ряды. Как быть. Грустно переживать друзей, но часовой не должен сходить с своего поста, пока нет смены…

28 – го, день рождения Ивана Дмитриевича, мы праздновали, по обычаю, у Александры Васильевны…

Пожмите руку Неленьке – очень рад буду получить от нее весточку, хотя вряд ли ей придется сказать мне что-нибудь утешительное… Помогай ей бог. Маремьяна-старица тут ничего не может для нее сделать…

Нетерпеливо жду возвращения Н. Д.

156. М. И. Муравьеву-Апостолу[415]

[Ялуторовск, 22 февраля 1855 г.]. 

Балаклава взята русскими – три тысячи врагов легло на месте. Завтра будем читать это в газетах…[416]

157. Г. С. Батенькову

22 февраля [1}855 г., Ялуторовск. 

…Я  уже имел известие о приезде Я. Д. Казимирского в Иркутск. Он 25 генваря явился на Ангару, и все наши обняли его радушно. Даже Иван Дмитриевич, надев доху, выплыл из дому, где сидел почти всю зиму безвыходно. – Черемша свое дело сделала – дай бог, чтоб раны совсем закрылись. – Чех должен теперь быть с отцом, не понимаю, какая цель была командировать его к инородцам.

15-го почта привезла мне еще ваше письмо от 7 февраля. Начинаю с первого параграфа, где вы касаетесь старости и рассуждаете о другом. При этом случае должен вам сказать, что не замечаю в себе ни малейшего охлаждения. Напротив, Сашенька говорит, что вы и я совершенные юноши среди древности, рассыпанной обстоятельствами по Сибири. Кстати, об ней… Помогай ей бог! она теперь как в лес поехала. Направил ее во все места, где, надеюсь, ей будет тепло. – Обещали написать Мешалкиной, когда увидит Неленьку, за которую душа болит. – Ровно ничего не знаю, что там делается. Заколдованное, плачевное дело! Корреспондент мой Евгений, брат Чеха, давно что-то молчит…

Сейчас пробежал телеграфическое известие из Ирбита, что Балаклава взята нашими и что 3 т. врагов легло на месте. Ура! будем ждать 18 № «Московских ведомостей». Говорят, это там подробно рассказано. – Минеев, впрочем, должен быть у нас прежде этого листка. Я сказал, потому что меня эта новость расшевелила, и потом уже придумал, что вы ее сами услышите.

Верный ваш И. П. 

158. И. Д. Якушкину[417]

7 марта 1855 г., [Ялуторовск]. 

…Теперь такое новое событие, которое поглощает все мелочи вседневной нашей жизни, которую вы живо можете представить. Разумеется, очень естественно человеку, рожденному на свет, умереть, как царю, так и подданному, но умереть в такую минуту тому, который затеял всю кутерьму, – это не совсем обыкновенно.[418] Одним словом, этим многое может разрешиться. Новому правителю легче действовать и поправлять ошибки не свои. С другой стороны, и наши враги, может быть, поймут, что не к чему елозить и мучиться. Не будет подозрений на захват несчастного Константинополя, который они мирным образом заняли.

Теперь вы знаете то же, что и мы знаем из газет и от перелетных посетителей дома Бронникова; но, верно, не знаете, что из всего этого будет и какой тропой пойдет Александр.

За одно не спасибо ему, что он предал гласности последние слова отца,[419] вспомнившего нас и при гробе. Кажется, сыну следовало бы оставить при себе такое чувство умирающего отца. Мне на его месте совестно бы было поставить весь мир свидетелем такой беседы. Возьмите приказ по войскам, хотя вы не читаете газет. Увидим, что будет.

Вы можете себе представить, что мы здесь толкуем про все, что может быть и не быть. Обширное поле для предположений и споров. Мы им пользуемся вполне…

Гончарова не видать и, без сомнения, уже не будет. Жаль, мне хотелось на него взглянуть…[420]

Я ничего не загадываю, но и не удивлюсь, если скажут: отправляйтесь куда знаете. 30 лет без нескольких месяцев – такая хронология не часто бывает…

Верный ваш И. П. 

159. Г. С. Батенькову

28 марта 1855 г., [Ялуторовск]. 

…Давно что-то от вас нет листка. Наступило новое царство с тех пор. Что-то оно скажет в делах общественных. Покамест ничего не выражается. Как будто только вставлен один зубец вместо другого.

Тучи собираются – тучи темные и кровавые. Переговоры о мире в ходу, а лагери на всех возможных пунктах. – Чудеса, да и только.

Теперь такое время, что о себе не думается. Сердце болит за многие сотни тысяч. Аминь.

Верный ваш Маремьяна-старица. 

160. Г. С. Батенькову

27 мая [1855 г., Ялуторовск]. 

…[421] Прекрасно делаете, что оставляете под красным сукном надежды, которыми и вас, как и меня, потчуют добрые люди. Это очень понятно и естественно с их стороны, но, кажется, мы, допотопные, не подлежим ни переменам погоды, ни переменам царства.

Я тоже восстановил ограду, уничтоженную прошлогодним разлитием Тобола, и засеял свой огород. Воображаю роскошь вашего Соломенного и стыжусь говорить о моем цинциннатстве.[422]

Извините, что не буду политиковать. Набил оскомину говоря, не только писавши об этом мрачном предмете. Народы, где они имеют значение, до того перепутались, что я совершенно потерял толк. Спасибо безответным Руссакам, что они держатся на славу. Севастополь с ума и с сердца не сходит: совестно обогреться божьим солнышком и свободно подышать теплотой. Сейчас видишь наши сады в крови, покрытые бесчисленными жертвами. Небывалая оборона. Вобан и прочие стали бы в тупик, если б увидели осажденные осаждающими осаждающих.

Прочтите речь Наполеона на выставке. Отсюда так и хочется взять его за шиворот. Но что же французы? Где же умы и люди, закаленные на пользу человечества в переворотах общественных? – Тут что-то кроется. Явится новое, неожиданное самим двигателям. В этой одной вере можно найти некоторое успокоение при беспрестанном недоумении. Приезжайте сюда и будем толковать, – а писать нет возможности.

Верный ваш И. Я. 

161. Н. Д. Фонвизиной[423]

Ялуторовск, суббота, 4 июня 1855 г. 

Дорогой друг Матрена Петровна… Наш Ланкастер долго молчит, потому что болезнь бросилась на глаза… Он перешел к С. П., засел в темную комнату с лишком на месяц…

Николай Александрович Б. в конце марта выехал из Иркутска домой в Селенгинск, простудился и отчаянно болен… Ужели опять новая могила?…

Есть… письмо от известной вам Дросиды Ивановны… Когда в 850-м году, по возвращении моем из отрадного путешествия, я отправлял ее с казаком Пежемским в свою сторону… она вручила мне, кроме Вани, свой капитал за десять процентов в год. В продолжение пяти лет я уже процентами уплатил ей половину капитала и делал это в том убеждении, что она беззаботна насчет своей фортуны. Вдруг она просит теперь, чтоб я ей выслал все деньги. Это прекрасно, но у меня их нет. К своим я писать не могу, потому что знаю, что и у них теперь тонко. Между тем есть русская пословица: с чужого коня среди грязи долой!.. Если вы можете и верите мне, то пришлите три ломбардных билета, каждый в триста целковых, а один в сто ц., то есть всего на тысячу рублей серебром… Эта сумма будет вам возвращена, может быть, через год, а наверное, через два, с процентами опекунского совета. Билеты должны быть на имя неизвестного;  так меня просят. Опекун мой Михаил хлопочет осуществить мою долю, но теперешние обстоятельства всему мешают…[424]

6 июня… Газеты мрачны. Высаживаются враги в разных пунктах наших садов и плавают в наших морях. Вообще сложное время, и бог знает чем все это кончится. Настоящих действователей у нас не вижу. Кровь льется, и много оплакиваемых…

Верная вам М. Мешалкина. 

162. Н. И. Пущину

[Ялуторовск], воскресенье, 19 июня [1855 г.]. 

В четверг рано утром завез мне Добронравов твои листы, добрый друг Николай. Спасибо тебе за твой рассказ – именно судьба тебя отыскала, и я вполне уверен, что ты сделаешь все по ожиданию К. Н. Он, без сомнения, тебя выбрал не по технической части, а по бескорыстию, которое в нынешнем веке капитал. Следовательно, тебе, без всякой скромности, можно быть на этом месте тем, чем ты есть…

Заботливо теперь у меня – паралич бедной Михеевны совершенно срезал и нас. Вот скоро три недели, что мы все возимся с нею, но успеха мало и вряд ли можно надеяться на выздоровление. Она всегда была, на старости лет, олицетворенная деятельность; и тем ей теперь труднее, нежели другому, привыкшему хворать, – делаем, что можем, – и это наша прямая обязанность за ее заботы об нас в продолжение 13 лет.

О политике не буду говорить, набило оскомину. Удивляюсь одному, что при множестве войска никогда нет его там, где оно нужно.

Последние известия из Крыма нерадостны.

Образ действий флотов просто наводит отвращение.

Тоска – да и только!

Кто же действователь у нас? Ужели Ростовцев распоряжается военными делами. Он и Витовтов мне надоели своими адресами и приказами. Мундиры бесят меня. Как-то совестно читать о пуговицах в такую минуту.

Обнимаю тебя с женой и детьми. Обними всех наших. Действуй, друг, и вспоминай твоего брата Jeannot. Когда же Петр ко мне напишет?…

163. Г. С. Батенькову[425]

[Ялуторовск], 23 июля [1855 г.]. 

…Посылаю вам для развлечения три брошюрки – прочтите, если еще не читали.[426] Если же они вам уже знакомы, то при случае возвратите. Со временем пришлю вам еще три новые, две об Крымской кампании, а одна об венских конференциях. На днях только их получил и не успел прочесть. Зиновьев оставил нам два-три увража.[427] По прочтении в нашем околодке, к вам же пришлю. Таким образом, будет что подержать в руках. Вообще у нас бедность типографическая. Приходится больше рассказывать и наблюдать: ни из того, ни из другого ничего не выходит путного.

Крепко вас обнимаю за себя и за всех наших допотопных. Старики держатся, хоть иногда и кряхтят. Иначе не может быть, когда такая хронология, не выдерживающая благоразумной критики.

О политике молчок: это самое благоразумное дело. Тут надобно или без конца болтать, или молчать. Храни вас бог.

Верный И. П. 

164. H. И. Пущину

[Ялуторовск], 1 августа [1855  г.].

…Спасибо тебе за полновесные книги: этим ты не мне одному доставил удовольствие – все мы будем читать и тебя благодарить. Не отрадные вести ты мне сообщаешь о нашей новой современности – она бледна чересчур, и только одна вера в судьбу России может поспорить с теперешнею тяжелою думою. Исхода покамест не вижу, может быть оттого, что слишком далеко живу. Вообще тоскливо об этом говорить, да и что говорить, надобно говорить не на бумаге.

Я бы желал получать «Морской сборник», если он но дорог. Этот журнал дышит отрадной деятельностью. Евгений просит тебя сказать ему что-нибудь о Шестакове, который, верно, тебе знаком и который женат на его племяннице. Кажется, малый способный и дельный.

Недавно узнал, что Неленька выхлопотала позволение М. Н. поехать в Москву. Значит, она будет и здесь, тогда больше с тобой поболтаю…

Скажи Федернелке, что я получил его фотографический портрет, готов был расцеловать его, если бы не боялся испортить своим соприкосновением, так живо старческие черты мне напомнили его молодого. Я к нему буду скоро писать. Спасибо за брошюрки. Хотя в них нет ничего особенного, но все-таки прочел их со вниманием, как читаю все, что касается до теперешнего вопроса.

…Ничего нет мудреного, что Мария Николаевна повезет Аннушку к Дороховой, которая, сделавшись директрисой института в Нижнем, с необыкновенной любовью просит, чтобы я ей прислал ее для воспитания, – принимает ее как дочь к себе и говорит, что это для нее благо, что этим я возвращу ей то, что она потеряла, лишившись единственной своей дочери.[428]

Тут просто действует провидение, и я только должен благодарить бога и добрую женщину. Теперь подготовляю, что нужно для дороги, и с полной уверенностью провожу Аннушку. Может быть, бог даст, и сам когда-нибудь ее увижу за Уралом… Жаль, что я не могу тебе послать теперь письма Дороховой, – впрочем, если Мария Николаевна поедет с Аннушкой, то я тебе с нею их перешлю, но только с тем непременным условием, чтобы ты мне их возвратил. Это мое богатство. Не знаю, за что эта добрая женщина с такою дружбою ко мне…

Верный твой И. П. 

165. Г. С. Батенькову

13 сентября 1855 г., [Ялуторовск]. 

…Абаза здесь был, когда пришла горькая весть о Севастополе. Плохо наши правители и командиры действуют. Солдаты и вообще Россия – прелесть! За что эти жертвы гибнут в этом потоке. Точно, прошлого царя можно назвать незабвенным, теперь бедная Россия поплачивается за его полицию в Европе. Полиция вообще наскучивает, и теперь пришлось поплатиться за эту докуку. Грустно – тоска! – Все-таки верю в судьбу безответной Руси.

Новое царство больше нежели бледно, да и нелегко действовать в таких обстоятельствах. Я бы созвал, на его месте, народное вече, чтоб не лежала на мне ответственность за отца незабвенного![429] Кажется, этого ничего не будет – пахнет только мундирами и пуговицами. Совестно это читать при бойне крымской, где мы встречаем врагов в больших силах.

Что ж делать, добрый друг, настала тяжелая година – под этим впечатлением не болтается, будем ждать, что будет! Как-то мудрено представить себе хорошее. Между тем одно ясно, что в судьбах человечества совершается важный процесс. – Все так перепуталось, что ровно ничего не поймешь, – наш слабый разум теряется в догадках, но я верю, что из всех этих страданий должно быть что-нибудь новое. Сонные пробудятся, и звезда просветит. Иначе не могу себя успокоить.

Неленька меня тревожит; последнее письмо обещает, что будет смягчение, но я не разделяю эти надежды, пока не узнаю что-нибудь верное. – Это милое существо с ума у меня не сходит. – Обещала меня уведомить тотчас, когда будет конфирмация. – И тут ничего не поймешь.

Вдова Юшневская получила позволение ехать на родину. Это такие дроби, о которых совестно говорить.

Нелегкая меня к вам не понесет, а все надеюсь вас видеть в доме Бронникова, известном всей Европе. Михеевне плохо – глаза потемнели. Берегу ее, как умею, – за долговременную службу. Аминь.

Вся колония вас обнимает. Порошит снег – камни согревает.

Верный ваш И. П. 

Брошюрки в исправности получил. Есть у меня другие, но посылать не смею. Все вздор.

166. Н. И. Пущину

[Ялуторовск], 22 ноября 1855 г. 

Давно не было от тебя, любезный друг Николай, весточки прямой – и жена твоя что-то молчит. Я понимаю, что на вас всех, как на меня, действуют современные дела. Они неимоверно тяготят – как-то не видишь деятеля при громадных усилиях народа. Эти силы, без двигателя, только затруднение во всех отношениях.

Вот куда бросилась мысль при самом начале, а сел к столу с тем, чтоб сказать тебе, что я 13 ноября получил твой листок от 31 августа с брошюрами, которые, верно, прислал мой Федернелко.

За Victor Joly большое спасибо. Второй выпуск его статей лучше первых. Приятно слышать независимый голос бельгийца, одаренного верным взглядом…

Ты мне говоришь, что посылаешь… Я тут думал найти «Вопросы жизни»,  о которых ты давно говоришь. Я жажду их прочесть, потому что теперь все обращается в вопросы. Лишь бы они разрешились к благу человечества, а что-то новое выкраивается. Без причин не бывает таких потрясений.

Я вижу, что ты получил мое письмо, где я говорил тебе об Аннушке моей. Контрабандные письма, при всей их незлобности, требуют скорого отклика, иначе невольно зарождается сомнение.

Теперь я в ожидании семьи, которая повезет Аннушку к Марье Александровне. Заключу мою беседу с тобой, когда эта семья явится ко мне. Им поручу бросить в ящик в первом городе мой штемпелевой.

Проси Дмитрия Ивановича, чтоб он подписался на «Морской сборник» и «Illustration» и велел выслать их Николаю Яковлевечу [Балакшину]. Я не хочу более получать «Journal de S.-Petersbourg»,[430] которым пользовался нынешний год. Все то же, что в «Московских ведомостях», – и иногда даже позже. Стоит то же, что «Illustration», а там я надеюсь найти и портреты и местности, любопытные в нашем далеке. Деньги за эти издания он вычтет из генварской присылки.

Посылаю тебе все письма Дороховой, чтобы ты с женой их прочел, сообщив нашим и моему старому директору [Энгельгардту]. Из этих писем вы увидите, добрые мои друзья, на чем основано мое решение расстаться с Аннушкой. Это просто благоволение свыше. Тут нечего говорить эгоистически об разлуке. Явно провидение благоволит, наше дело благодарить и благоговеть. Я принимаю все это с глубокою благодарностию – проникнут этим отрадным чувством и точно не понимаю, за что так делается? Самый этот вопрос исполняет меня каким-то невыразимым, внутренним, молитвенным утешением. Помогай бог моей новой сестре в ее попечениях об Аннушке. Я ей уже писал, что посылаю ей здоровье и труды от брата, который счастлив тем, что новая его сестра считает его благодетелем, между тем как он сознает, что она ему благодетельствует. Последний ее листок меня необыкновенно отуманил. Я за нее испугался, но и тут, помолившись богу, вверился провидению. Так все это необыкновенно устраивается, что нет возможности не послать Аннушку. Ты увидишь ее спутниц. Может быть, я попрошу их доставить этот пакет лично. Это будет зависеть от того, что будут ли они где-нибудь останавливаться. Письма Дороховой возврати при случае. Это мой капитал.

Покамест прощай. Идем обедать, к А. В. Ентальцевой. Теперь у нас все проводинные сходки. Вчера вечеровали у Евгения, Аннушкиного крестного. Я ей проповедую, чтобы она благодарила бога за любовь всех с самого ее детства.

Для Гусевой сделай, что можешь. Я ей всегда пишу, чтобы она прямо обращалась к тебе. Мы с ней в частых сношениях, ко от меня, кроме изъяснений, никакого нет толку. В полном смысле слова: Маремьяна-старица! Это уже вошло в мое призвание. Благодаря бога, старая Маремьяна иногда и не бесполезно заботится.

До свидания. Не знаю, личного ли, по крайней мере еще допишу этот листок.

23 [ноября]. 

После обеда. Сейчас еду проводить Аннушку. Не пишется. Этот пакет тебе доставит Елизавета Алексеевна Кобелева, – надеюсь, что она благополучно доставит Аннушку Марье Александровне. Я очень доволен, что спутницы у нее такие добрые – ей не будет скучно в дороге, – и я спокоен.

Обнимаю тебя, Марью Николаевну. Целую деток ваших.

К Eudoxie пишу казенным путем. Расцелуй всю семью. Может быть, нынешнюю зиму Мария Яковлевна увидится с Аннушкой. Теперь она от вас не далеко будет.

Верный твой И. П. 

167. Е. И. Якушкину[431]

[Ялуторовск, ноябрь 1855 г.]. 

…Вы уже знаете, что Клейнмихель[432] сменен, но, может быть, не знаете, что это был единственный человек в России, qui a en le suffrage universelle[433] (то есть, что мнения согласны были на его счет).[434] Потом в народе говорили, что будто царь,[435] скучая в Николаеве, говорит: «Дай потешу народ мой, сменю К.». Читайте и разумейте.

Все тоска, любезный друг. Должно быть, что-нибудь выкраивается. Как-то не совсем ладно все идет…

Все вас обнимают в надежде скоро, разумеется, реально.

Мы погоревали о Василии Львовиче… Корсаков приехал ко мне в восемь суток…

168. H. Д. Фонвизиной[436]

[Ялуторовск], 16 генваря 1856 г. 

Сегодня получена посылка, добрый друг мой Матрена Петровна! Все  нашел, все в моих руках. Спешу тебе[437] это сказать, чтоб тебя успокоить. Qui cherche, trouve.[438] Ничего еще не читал… Скоро откликнусь – и откликнусь с чувством признательной затаенной любви… Прочел стих:


Стану молиться богу,
Стану тебя поджидать.

…Ваня вертит свою игрушку и очень доволен… От Аннушки получил весточку от 3 генваря…

Поцелуй Таню[439] – меня пугает слово на надписях. Все какое-то прощание! а я это слово не люблю вообще, а особенно от нее. Не лучше ли: до свидания! Где-нибудь и как-нибудь.

Обнимаю тебя крепко… До свидания!

Верный твой И. П. 

Ваня целует тебя. Он теперь почти здоров и скоро поедет в училище.

169. Н. Д. Фонвизиной[440]

[Ялуторовск], 30 генваря 1856 г. отправляется. 

Вот уже две недели, как я сказал тебе, друг мой неуловимый, что посылка в моих руках…

После полуночи остался один – нет не один, а с тобой в виде грозного судьи!.. Я распечатал, по твоему приказанию, одну только вторую часть Унженской поэмы. Читаю листы от 22 октября. Перехожу к дневнику… не сходя с места, произнес свой приговор: стать перед тобой на колени…[441]

Ты непостижимое создание… «Не понимаю, почему нельзя быть с признанным братом при всех и нежно наружно? Зачем ставить себя в безвыходное положение – и страдать, когда есть сознание чего-то другого?…»

Заочные наши сношения затруднены. Я с некоторого времени боюсь с тобой говорить на бумаге. Или худо выражаюсь, или ты меня не хочешь понимать, а мне, бестолковому, все кажется ясно, потому что я уверен в тебе больше, нежели в самом себе… Прости мне, если всякое мое слово отражается в тебе болезненно…

Таню… я и люблю! Неуловимая моя Таня!..

Странное дело! Таня со мной прощается, а я в ее прощай  вижу зарю отрадного свидания! И так ясно вижу эту звездочку, что теперь сам прошу приехать прямо в Аннушкину комнату. Мне кажется, что я просто с ума сошел, – меня отталкивают, а я убеждаюсь, что – ближе, нежели когда-нибудь, и все мечтаю!..

Верь мне, твоему заветному спутнику! Убежден, что мы с тобой встретимся, о многом ты от меня услышишь…

Не верю тебе самой, когда ты мне говоришь, что я слишком благоразумен. Я шалун был и останусь… Власть твоя надо мною все может из меня сделать. Пожалуйста, не говори мне об Онегине. Я Иван и ни в какие подражания не вхожу…[442]

170. Н. И. Пущину

[Ялуторовск],  7 февраля 1856 г. 

Вот твой знакомец Александр Егорович Врангель. Этот раз он непременно будет у тебя, любезный друг Николай.

Корсаков провел у меня вечер 31 генваря; с ним – твое письмо от 11 генваря, со старым от 8 августа с «Вопросами жизни» и с облатками. «Вопросы» читаю с истинным удовольствием, но еще не кончил, потому что Евгений взял и говорит, что я могу после него прочесть. Когда возвратит, передам тебе мое впечатление. Будь спокоен и успокой Пирогова – рукопись его не будет в чужих руках…[443]

Отовсюду говорят, будто бы намерены нас пустить за Урал.

Нарышкин меня в этом уверяет. – Как тебе нравится это соображение – оно вроде многих теперешних.

Менделеев уже в Симферополе на службе.[444]

Спасибо за облатки: я ими поделился с Бобрищевым-Пушкиным и Евгением.[445] Следовало бы, по старой памяти, послать долю и Наталье Дмитриевне, но она теперь сама в облаточном мире живет. Как бы хотелось ее обнять. Хоть бы Бобрищева-Пушкина ты выхлопотал туда. Еще причина, почему ты должен быть сенатором. Поговаривают, что есть охотник купить дом Бронникова. Значит, мне нужно будет стаскиваться с мели, на которой сижу 12 лет. Кажется, все это логически.

Неизменный твой И. П. 

Михеевна в слепоте просит усердно тебе кланяться.

171. Н. Д. Фонвизиной[446]

[Ялуторовск], 13 февраля [1856 г. ] [447]

31 генваря был у меня Корсаков, он уделил нам восемь  часов – это уже много, при их скачке. Видел моих родных, привез от них письма. В Нижнем не узнал Аннушку, которая его встретила, когда он вошел к директрисе… И от нее был с ним листок. М. А. просит, чтоб я Аннушку называл Ниной, в воспоминание ее дочери…

Корсаков меня успокоил насчет плачевного дела. Говорит, что есть несомненная надежда на окончание сколько-нибудь сносное. Все это несколько умирит бедную Неленьку с роковой ее судьбой. Страшная драма разыгрывается с этим существом. Может быть, это так суждено, чтоб ее оценили. Жду, чтоб ты ее увидела. Верно, полюбишь.

3 февраля, в день Аннушкиных именин… Беспрестанно отрывали меня в этот день поздравительные посещения…

6 и 7-го числа опять гость – молодой Врангель, лицеист, служащий в Семипалатинске. Опять толкотня в доме Бронникова… Еще моряк князь Оболенский с Амура… С ним беседа любопытна.

7-го, когда я сидел с Ваней за ужином, бросился на меня Миша Волконской. Курьером скачет к H. H. Тут много перебежало и в голове и сердце в продолжение получаса, что он у меня пробыл…

8-го приехал погостить Казимирский с Сашурой миниатюрной. Они и теперь у меня, останутся до масленицы. Он необыкновенно добрый человек, особенно к твоему холодному  другу. Не смею опять спросить, за что?…

…Письмо из Тобольска. Вскрываю и бросаюсь на шею Казимирскому. Он просто чуть не упал. «Что такое?» – Бобрищев-Пушкин освобожден!!!..Понимаешь ли ты, как я обниму нашего гомеопата в доме Бронникова?…

И. Д. Якушкин все хворает. Пишет мне несколько слов в письме Вячеслава.

Учи меня, добрый друг, авось будет прок в юноше, жаждущем науки…

…Позволь тебя обнять, не говоря как…

172. Н. Д. Фонвизиной[448]

[Ялуторовск, февраль – март 1856 г] 

…24 – го я отправил барону твои деньги; разумеется, не сказал, от кого, только сказал, что и не от меня… От души спасибо тебе, друг, что послала по возможности нашему старику. В утешение тебе скажу, что мне удалось чрез одного здешнего доброго человека добыть барону ежемесячно по 20 целковых. Каждое 1-ое число (начиналось с генваря) получаю из откупа эту сумму и отправляю, куда следует. Значит, барон покамест несколько обеспечен…

…Прихворнул, тотчас принял меры. Пустил из левой руки кровь и другими освежающими средствами успокоил волнение. Теперь полегче…

…Ужели ты в самом деле думаешь, что я кого-нибудь виню или осуждаю? Именно ни тени ничего этого во мне нет. Я осужден в первом разряде и считаю своим уделом нести это осуждение. Тут действует то же чувство, которое заставляло меня походом[449] сидеть на лошади и вести ее в поводу, когда спешивала вся батарея, – чуть ли не я один это делал и нисколько не винил других офицеров, которым не хотелось в жар, по глубокому песку проходить по нескольку верст. То же самое на мельнице,[450] я молол постоянно свои 20 фунтов, другие нанимали. Разве я осуждал кого-нибудь? В походе за Байкалом[451] я ни разу не присел на повозку. Меня же называли педантом. Вот мое самолюбие! Суди – как знаешь. Может быть, это мука, в которой я не даю себе отчета, знаю только, что мне с ней ловко и ни малейшей занозы против кого бы то ни было.

Теперь я по воле твоей разрешил брату располагать мною в твое соседство. Это я сделал легко и даже с наслаждением.[452] Увидим, что из этого будет. Я знаю только, что я тебя увижу непременно! Но знаю также, что вряд ли это будет для меня исключением. Спроси брата Николая, почему я думаю, что меня прежде других не пустят. До перемены царства по крайней мере так было. Впрочем, теперь тут вмешалось другое – может быть, и будет успех…

Сегодня прощеный день – бедовый  человек издали просит, чтоб ты простила его и позволила любить тебя так, чтоб это не было для тебя невыносимой бедой… Одна любовь залечивает раны…

Долго я смотрел на Девичий монастырь[453] – и мне знакомо это место, – я часто там бывал, живя близко у Колошиных…

Дело плачевное, должно быть, окончено. Последнее известие, что конфирмация отложена до приезда H. H., а он уже с 10 февраля в Петербурге.

Ал. Ив. Давыдова послала просьбу о возвращении на родину. Юшневская писала мне из Нижнего, а из Киева еще нет весточки…

Аннушке в сентябре минет 14-ть… Она почти с меня ростом; нельзя сказать, чтоб была так хороша, как я, но открытая, приятная, веселая рожица. Ловка и ласкова…

Горе тому и той, кто живет без заботы сердечной, – это просто прозябание!

2 марта. Все ждали нашего Кита, но его до сих пор нет… Подождем… все преодолевается терпением. – Это добродетель русских…[454]

…Поцелуй крепко Таню,[455] мне кажется, что она сердита.

173. П. Н. Свистунову

12 марта [1856 г., Ялуторовск]. 

Вы уже знаете, добрый друг Петр Николаевич, из письма Павла Сергеевича, посланного с Рудаковым, что поезд двинулся от меня 6 марта. При выезде была маленькая тревога, но дело обошлось мирно. К счастью, тут случился Тизенгаузен – и его сопровождение на две станций убедило нас,  что везут на восток, а не на запад. А то уже было заявление ко мне, как хозяину дома и члену верховной думы Тайного республиканского общества, что поправится [справится?] с двумя казаками. Я, разумеется, поднял голос и объявил, что вместо двух явится сотня татар, следовательно, бой не равен! Это несколько тоже подействовало.[456] Прочие дни он был и мил и любезен с нашими дамами на обедах и вечерах. Разумеется, принимал их за девиц и не допускал, что Ольга Ивановна – жена Басаргина, а просто актриса Медведева. Александра Васильевна была очень довольна воззрением на дамский пол,  как выражался некогда mon bon ami[457] Тютчев. Просто смех и горе! Но душа болит за нашего друга Павла. С ним я просиживал ночи, на прощание наговорились. Брат проводил ночи во флигеле, иначе не было бы возможности молвить слова.

Вот вам листок, полученный мною сейчас из Екатеринбурга. Едут хорошо; дай только бог, чтобы было спокойно и благополучно.

Недавно было письмо от Казимирского – он просит меня благодарить вас за радушный и дружеский прием. Подозревает даже, что я натолковал вам о его гастрономических направлениях. Ваш гомерической обед родил в нем это подозрение. Вообще он не умеет быть вам довольно признательным. Говорит: «Теперь я между Свистуновым и Анненковым совершенно чувствую себя не чужим».

Зиночка объявлена невестой Свербеева. Жених из Петербурга будет у меня около 17 марта. Союз по склонности и, кажется, счастливее других сестер.

Ребиндер назначается в Киев попечителем. Сашенька ожидает скоро сына или дочь. Летом поедет в Иркутск за Николенькой, а может быть, и Ребиндер сам за нее совершит это путешествие.

Вот вам покамест все. Обнимаю вас. Пожмите руку Татьяне Александровне. Новое ваше поколение приласкайте за меня.

Верный ваш П. 

Все наши вас приветствуют.

174. Н. Д. Фонвизиной[458]

[Ялуторовск], 19–26 марта [1856 г.]. 

Сегодня почта привезла мне, друг мой, конверт с незнакомой надписью – я угадал инстинктивно, что это от тебя…

20 марта 

…Приехал брат Жозефины – Бракман из Тобольска… От него слышал неожиданную новость – Ж. А. вышла за Мейера!..

26 марта 

…Опять пришла почта, принесла одно только письмо от Константина Ивановича из Кронштадта. Этот раз оно на меня сделало то впечатление, как когда я перед 14-м[459] поздно вечером подъехал к вашему крыльцу в деревне. Выбегает со свечой Михаил Александрович и кричит: «Здравствуй, Сергей Павлович!..» …Недавно нам был циркулярный запрос от губернатора. Городничий от каждого из нас взял показание. Вопрос в том: где находится семейство и из кого состоит… Мой ответ: «Семейство мое состоит из сестер и братьев, которые все живут в Петербурге. Сам я холост». Следовало бы по-настоящему сказать: пишу 30 лет через III отделение. Прошу взглянуть на адресы и все сведения получите. По-моему, если хотят вернуть допотопных, стоит только сказать: поезжайте, куда желаете, и скажите нам, куда едете.

В газетах все надежды на мир, а Кронштадт Иванов укрепляет неутомимо – говорит, что три месяца работает как никогда. Иногда едва успевает пообедать. С ним действует и брат Павла Сергеевича… Сердечно целую Таню, которую я знаю, а Н. Д. посылаю и свой и всех нас дружеский привет…

Верный твой гонитель  и мучитель. 

175. Н. И. Пущину

[Ялуторовск], 30 марта [1856 г.]. 

Сегодня откликаю тебе, любезный друг Николай, на твой листок от 2 марта, который привез мне 22-го числа Зиночкин жених. Он пробыл с нами 12 часов: это много для курьера и жениха, но мало для нас, которые на лету ловили добрых людей. Странное дело – ты до сих пор ни слова не говоришь на письма с Кобелевой…

Пожалуйста, скажи что-нибудь на этот счет. Разумеется, это не государственные депеши, но если пишет государственный человек,  чтобы не сказать другого своего звания, то желает, чтоб достигло его писание своего назначения.

Ты говоришь: верую, что будет мир, а я сейчас слышал, что проскакал курьер с этим известием в Иркутск. Должно быть, верно, потому что это сказал почтмейстер Николаю Яковлевичу. Будет ли мир прочен – это другой вопрос, но все-таки хорошо, что будет отдых. Нельзя же нести на плечах народа, который ни в чем не имеет голоса, всю Европу. Толчок дан поделом – я совершенно с тобой согласен. Пора понять, что есть дело дома и что не нужно быть полицией в Европе.

Вскоре после отъезда П. С. с нас и с поляков отбирали показания: где семейство находится и из кого состоит. Разумеется, я отвечал, что семейство мое состоит из сестер и братьев, которые живут в Петербурге, а сам холост. По-моему, нечего бы спрашивать, если думают возвратить допотопных.  Стоит взглянуть на адреса писем, которые XXX лет идут через III отделение. Все-таки видно, что чего-то хотят, хоть хотят не очень нетерпеливо…

Верный твой… Расцелуй за меня добрых моих однокашников…

176. П. С. Бобрищеву-Пушкину[460]

[Ялуторовск], 2 апреля 1856 г. 

Пора отыскивать тебя, добрый друг Павел Сергеевич, в Алексине, пора приветствовать тебя на родине…

29 марта пришло твое письмо из Нижнего. Душевно рад, что М. А. и Аннушка полюбились тебе, – они просто с восхищением говорят о встрече с тобой…

Первый посетитель после тебя был Бракман – он отправился в Екатеринбург торговать или не знаю, что делать. Сообщил нам известие о свадьбе Ж. А. с Мейером, которая должна была совершиться в Дерпте в первое воскресенье великого поста.

Я тогда послал от Терпугова просьбу в консисторию.[461]

У нас спрашивали, где находится семейство и из кого состоит. Отобрали и с нас и с поляков показания и тотчас отправили. Увидим, что будет… Мне сдается, что, наконец, отпустят…

Жаль, что ты одним [днем?] не застал Михаилы моего в Нижнем. Он и жена его очень полюбили Аннушку. Он мне говорит, что мою Нину считает и своею!..[462]

Верный твой И. П. 

177. Н. Д. Фонвизиной[463]

[Ялуторовск], 15–20 апреля [1856 г. ] Ночь на пасху. 

…Оставим заботу сердечную,[464] перейдем к существенному… Я целую тебя троекратно, чтоб не сказать: мильон раз.

…Читал «Пахарь» Григоровича. Пожалуйста, прочти его в мартовской книге «Современника» и скажи мне, какое на тебя сделает впечатление эта душевная повесть. По-моему, она – быль; я уже просил благодарить Григоровича – особенно за начало. В конце немного мелодрама. Григорович – племянник Камиллы Петровны Ивашевой. В эту же ночь написал к М. П. Ледантю, его бабушке…

16 апреля 

…Сегодня известие: А. И. Давыдова получила разрешение ехать на родину. Летом со всей семьей будет в доме Бронникова. Таким образом, в Сибири из приехавших жен остается одна Александра Васильевна. Ей тоже был вопрос вместе с нами. Я не знаю даже, куда она денется, если вздумают отпустить. Отвечала, что никого родных не имеет, хотя я знаю, что у нее есть сестра и замужняя дочь.

Она и мне никогда об этом не говорит. Тут какая-то семейная тайна. При всей мнимой моей близости со вдовою, я не считал себя вправе спрашивать и допрашивать. Между тем на меня делает странное впечатление эта холодная скрытость с близким ей человеком. Воображение худо как-то при этом рисует ее сердце.

Говорят: 1. В Сибири будет наместничество. Наместником будет великий князь Николай Николаевич.[465] 2. Утвержден проект железной дороги до Иркутска, – вероятно, это предприятие на иностранные капиталы. Не худо соединить Амур с Невою, если Амур не разоружится по трактату, которого мы еще не читали. Манифест приготовляет мнение к уступкам. Я не в пространстве полагаю счастие России, а желал бы, чтоб оно не стесняло в мерах к благосостоянию. До сих пор противное вижу. Я бы задал задачу Европе – объявил бы независимость Польши, которой караул томит Россию. Что бы сказали на это западные державы? Такая мера разрешила бы вопрос Италии, Венгрии и пр. Но, вероятно, ничего этого не будет.

Мир заключен. Я этому рад, но прочен ли он? Это другой вопрос. Натянутое положение не обеспечивает будущности…

Сегодня отвечал Лебедю. Он мне пишет, что, если возвратят, бросает якорь, как и я, в Нижнем, а если нет, то переезжает в Ялуторовск. Я ему сказал, что рад его иметь сожителем в одном городе, но все-таки лучше, если соединимся на Волге, где теперь Аннушка моя восхищается разливом этой главной артерии нашей земли…[466]

Обнимаю тебя, друг тайный души моей!.. так крепко, что ты должна слышать мои объятия отсюда.

20 апреля 

…Сто раз тебя целую!..

178. H. И. Пущину

[Ялуторовск], 23 апреля [1856 г.]. 

За три дня до праздников я получил, почтенный Николай Иванович, ваше письмо от 21 марта. Благодарю вас очень, что побеседовали со мной…[467]

Кажется, я давно благодарил вас за «вопросы». Они произвели на меня и на нас самое благотворное влияние. Везде мысль и чувство, заочно сближающее с тем, кто думал вслух об этих важных вопросах. Нельзя сказать, чтоб они вполне были разрешены, но дана нить самая благодетельная для блуждающих в этом лабиринте. Я в минуты отдыха беру эту тетрадь и, читая ее, много перебираю в мыслях. Одним словом, большое, сердечное спасибо вам, что вы поделились со мной этим отрадным чтением, – не я один благодарю вас искренно.

И за облатки давно благодарил. Видно, не все мои благодарения доходят до своего назначения, но тем не менее эти благодарения глубоко в душе.

Вы спрашиваете меня о Василии Львовиче и об Николае Александровиче. К прискорбию должен вам сказать, что никто из близких не написал мне об его кончине. Я от посторонних узнал об этих потерях.

Знаю только, что Николай по вызову Якова Дмитриевича приезжал в Иркутск, был совершенно здоров, мил, любезен, добр и весел, как всегда. Провел там месяц и возвращался к пасхе домой. Спешил, дорогой как-то простудился, а через две недели не стало этого доброго человека. Как бы, кажется, Михайле или Елене Александровне не сказать мне словечка о последних его днях. Я думал было тогда же обратиться с вопросом, но мне показалось, что это может быть принято за упрек, и к тому же, когда узнал о смерти его и когда пришел бы мой вопрос, много уже времени утекло.

Про Василия Львовича и того не знаю – говорят, не долго хворал перед смертью, но он уже был давно болен; давно мне твердили: que c'est le commencement de la foi![468] К нему я писал незадолго, и мое письмо осталось без ответа. А. И. будет летом здесь – получила разрешение и собирается уже. При свидании расспрошу ее и попеняю, что не погоревала со мной в первые тяжелые минуты. Я считал лишним писать ей condoléance;[469] кажется, не может сомневаться в моих чувствах – уверять в них я не мастер.

И точно, как вы говорите, в это время еще образовалась ваканция: в Минусинске в генваре нынешнего года новая могила: умер не знакомый вам А. И. Тютчев. С ним теперь 63 с деревянными крестами. А кто знает, может быть, и еще кто-нибудь исчез. Довольно некролочествовать.

Спасибо, что лично исполнили мое поручение к свояку Владимира Ивановича, которому, между прочим, 12 апреля минуло 73 года. Бодр и свеж мыслию и телом![470]

С истинным моим к вам высокопочитанием имею честь быть вашим покорнейшим слугою Николай Балин. 

Не знаете ли, где Василий Агеевич Абаза. Он в феврале хотел быть, а все нет.

179. Неизвестному[471]

[Ялуторовск, апрель 1856 г. ] 

У нас все благополучно. Нового ничего нет особенного. Читаем то же, что вы читаете. Бесцветное какое-то начало нового царствования. Все подличают публично и подчас целуют руку у царя. Все дико и ничего не обещает хорошего. Адресов и приказов нет возможности читать. Отличились четыре генерал-адъютанта, а Ростовцев, тот просто истощается в низости; нет силы видеть такие проявления верноподданничества. Не знаю, были ли эти сцены при Николае, – кажется, не печатались. Знаю только, что Александр I не дозволял так кувыркаться. По-моему, это упадок, и до сих пор не вижу ничего, кроме упадка. Между тем время такое, что можно бы на что-нибудь получше обратить умы…

180. H. Д. Фонвизиной[472]

[Ялуторовск, апрель 1856 г. ] 

…Вопрос от министра внутренних дел был и о всех государственных и политических преступниках. Для них, я понимаю, существенную амнистию, а для нас это пуф. И, кажется, ждешь [?], чтоб из допотопных[473] возвращением воспользовались те, у которых ни родных, ни родины, то есть клочка земли уже нет. Я думаю, это отнюдь не может  оскорбить правительство  теперешнее. Все сроки давности прежним пропущены…

Лебедь сделал мне приятный сюрприз, послал барону к пасхе от маленькой артели 30 целковых…

181. Н. Д. Фонвизиной[474]

[Ялуторовск], 24 мая  -1июня [1856 г.]. 

…Я так высоко перед собой, то есть перед мужчиной, ставлю женщину, что никогда не позволю себе думать, чтоб она могла быть виновата. Это изящное создание всеми обречено на жертвы, а я в этом случае хочу быть исключением. Поклоняюсь ей и буду поклоняться. Это не слова, а глубокое убеждение, в котором все сильнее и сильнее убеждаюсь…

Верный твой Jean-Jeannot. 

182. H. И. Пущину

[Ялуторовск], 28 мая, понедельник, [1856 г.]. 

Кстати, есть к вам просьба; не откажите сделать, что можете. Авось бог поможет вам. Вот в чем дело.

В Тобольске состоялся приговор над скопцами. Между прочими приговоренными к ссылке в Туруханск – два брата Гавасины, которые в малолетстве приобщены к этой секте, не сознательно сделались жертвами и потом никаких сношений с сектаторами не имели. Мать послала в нынешнем месяце просьбу к министру юстиции. Шепните, кому следует, за этих бедных людей. Если потребуют дело в сенат, то все будет ясно. Приговоренные сидят в тюменском остроге…

У нас все обстоит благополучно. Все здоровы. Прекрасно бы сделали, если бы могли прокатиться в Тульскую губернию. Туда поехала на несколько дней Наталья Дмитриевна. Она часто ко мне пишет, с необыкновенною добротою уделяет мне свои досуги от деловых занятий.

Хлопот ей много.

Ваш покорнейший слуга Н. Балин .[475]

183. Н. Д. Фонвизиной[476]

Ялуторовск, 11 июня 1856 г. 

…Спасибо большое за весточку о плачевном деле. Хорошо, что Неленька перестанет адвокатствовать,  что не совсем иногда удобно. Но что же дальше! Все очень плохо, и кажется, нет исхода! Вот тут такой fatum,[477] что и ты, друг сердечный, не разгадаешь. Однако, пожалуйста, повидай Неленьку – и взгляни на простоту M. H. Прежде она этим не отличалась. Мрачно об ней иногда думается. Нелегко ей в этой драме…

Верный твой Jeaü'Jeannot. 

184. H. Д. Фонвизиной[478]

[Ялуторовск], 3 августа 1856 г. 

Не знаю, застанет ли это письмо Таню в Омске. Жду ее нетерпеливо, в каком бы проявлении ни явилась. Во всяком виде всегда желанная и отрадная гостья.

Почтмейстер был так любезен, что сам привез письмо и деньги. Деньги хранятся здесь, как я уже писал вчера к Степану Яковлевичу…

Погода у нас ужасная: дождь, дождь и дождь! Вместо нестерпимых жаров, которые нас мучили здесь, теперь холода. Не простудись в твоих переездах. Храни тебя бог! Целую тебя мильон раз и в глазки, и в щечки, и в губки.

Верный твой И. П. 

185. H. Д. Фонвизиной[479]

[Ялуторовск], 17 сентября 1856 г. 

Вот уже три дня, что мы с тобой расстались, заветный друг мой!

Пора сказать тебе несколько слов и поблагодарить Таню за записочку с первой станции. Именно будем надеяться на бога любви – он устроит один то, что настоящим образом не укладывается в голове. В одном уверен, что мы должны увидеться.

В пятницу, проводивши тебя, я долго бродил по комнатам, наполненным воспоминаниями о тебе…

Задумался об Аннушке, прочитавши в письме Марьи А., как она была, бедняжка, больна. Нетерпеливо жду, чтоб ты на нее взглянула и сказала мне словечко об ней…

Вечером к чаю собрались у меня Якушкины, Матвей Муравьев-Апостол и Евгений… Вячеслав остался ночевать. В субботу в 8 часов утра мы с ним отправились в Чернорлинский завод к Новицкому. Оба хворые, а особенно Вячеслав.

Новицкий нас обоих осмотрел и снабдил разными снадобьями. Вид мой поразил его. Он говорит, что твой юноша, на его глаза, десятью летами постарел. Хорош юноша твой!..

Я радовался хорошей погоде, думал о дорогой путешественнице.

Бок мой подживает совершенно – вчера уже не клал сала. Нога все прихрамывает. Аппетит как будто получше. Новицкий действует на печень. Завтра для развлечения начинаю принимать пилюли его…

Кажется, сбудется мое предположение, что не будут торопиться местные власти разрешить наш отъезд…

Обними крепко Аннушку и мамашу ее. Поговори мне подробнее об Аннушке. Что за болезнь была у нее? Совсем ли прошла? Одним словом, успокой меня – твое слово имеет на меня магическую силу…

Опять помеха, пришел Евгений. Просто тоска, когда нужно действовать, то есть писать. Не люблю торопиться, а приходится так.

Верный твой И, П. 

Целую тебя несчетно раз.

Обнимая добрую Марью Александровну и милую Нину, прошу передать это письмо Наталье Дмитриевне Ф.

186. Е. П. и M. M. Нарышкиным[480]

[Ялуторовск], 21 сентября [1856 г. ] 

Добрая Елизавета Петровна, сегодня только откликаюсь на ваше письмо от 23 августа, которое дошло до меня 11 сентября. Деньги Елены Родионовны тогда же отправлены были по ее назначению, и она, верно, прямо получит ответ из Тобольска.

3 сентября был у нас курьер Миша, вестник нашего избавления. Он прискакал в семь дней из Москвы. Николай Николаевич человек с душой! Возвратясь с коронации, в слезах обнял его и говорит: скачи за отцом и заезжай в дом Бронникова! – Спасибо ему![481]

Миша застал здесь, кроме нас, старожилов ялуторовских, Свистуновых и Наталью Дмитриевну, которую вы не можете отыскать. Она читала вместе со мной ваше письмо и, вероятно, скоро лично будет вам отвечать и благодарить по-своему за все, что вы об ней мне говорите, может быть, не подозревая, что оно ей прямо попало в руки. – Словом, эта женщина сделала нам такой подарок, который я называю подвигом дружбы. Не знаю, как ее благодарить, хоть она уверяет, что поездка в Сибирь для нее подарок, а не для нас.

Два раза погостила в доме Бронникова: 3 июля явилась отрадным гостем в темную, дождливую ночь. Никто не верил, когда я утром возвестил о ее приезде. Тогда пробыла с нами до 15 июля.

Теперь, съездивши в Тобольск и Омск, 25 августа опять с нами. Вместе отпраздновали Натальин день. Одних наших 23 человека было за столом с детьми. Это просто роскошь. Не поскучала остаться с нами до 14 сентября. Хотя я расставался с нею этот раз до верного свидания, но тяжело было отпускать ее одну. Следовало бы проводить, но нет разрешения – и до сих пор оно не приходит. Так долго мы зажились в благодатной Сибири, что не вдруг отпустят. Все есть долгая процедура, между тем время осеннее и надобно бы не мешкать, чтобы на колесах двигаться. Я помню этот путь, когда фельдъегерь вез меня в Сибирь. Теперь вряд ли мне его одолеть, а не хотелось бы оставаться до зимы.

Два часа после прощания с Натальей Дмитриевной принесли мне, добрый друг Нарышкин, твое письмо от 30 августа. Оно было прочтено с кафедры всей колонии, и, все вместе со мной благодарят тебя за дружбу. Будь уверен, что никто не минует Высокого. Лишь бы тронуться с места, а там все в наших руках.

Евгений получил от сестры известие, что его сыновья князья. Это его ставит в затруднительное положение, потому что Варвара Самсоновна скоро опять должна что-нибудь произвести на свет и тогда потребуется новый указ сенату. Дело сложное: не будучи князем, он, шутя, делает князей; но все-таки я ему советую подумать о том, что он делает. 6 октября будем праздновать его 60-летие!

Сегодня писал к Павлу Сергеевичу. Он и, верно, вы тотчас повидаете нашу заветную путешественницу, которая одна с запада вашего явилась на наш восток. Не могу быть спокоен, пока не узнаю, что она в Нижнем. Каково такой трусихе путешествовать в такую пору, и как нарочно все лето было дождливое и дороги непроходимые.

Забыл с вами немного побраниться, добрая Елизавета Петровна. Вы говорите, что нам ловко будет возобновить знакомство, хоть и давно расстались.  Я не допускаю этой мысли, мы не только знакомы, а всегда дружны. Были врозь; может быть, во время этой разлуки не все досказывалось, но, когда свидимся, все будет ясно и светло! Иначе я не понимаю наших отношений. С этим условием хочу вас обнять – наш сибирский завет непреложен: я в него верую несомненно.

Предлагал Евгению написать, но он отложил. Эти дни здесь праздновали коронацию. Он везде действовал нравственно и физически и утомился. Я по нездоровью имел право избавиться от участия в этом деле.

Крепко обнимаю вас обеих. До свидания! Где и как – еще не знаю. Все наши сердечно вас приветствуют. Подробности о предположениях каждого расспрашивайте у Натальи Дмитриевны. Она лучше расскажет, нежели я напишу. Я сам еще как в тумане вижу даль.

Верный ваш И. Пущин. 

P. S.  Наша корреспонденция разрешена на общем основании. Это уже нам объявлено.

187. Н. Д. Фонвизиной[482]

[Ялуторовск], 24 сентября [1856 г.]. 

Сегодня пишу тебе, заветный друг, два слова в Нижн кий. Не знаю даже, застанет ли этот листок тебя там, Я сейчас еду с Матвеем в Тобольск хлопотать о билетах насчет выезда. Свистунов пишет, что надобно подавать просьбы. Если бы они давно это сказали, все было бы давно кончено. Надобно понудить губернское правление. Иначе ничего не будет. Хочется скорее за Урал. Я везу Ивана Дмитриевича, который не терпит холоду.

Благослови меня, добрый друг. Здоровье мое получше, но нога все дурит. Я ее закутаю в одеяло – и марш вперед.

Хотел с тобой больше болтать, но беспрестанно мешали. Это просто беда.

До свидания!

Верный твой И. П. 

Жажду получить от тебя весточку. Воображаю, что ты теперь давно на пароходе. Как бы скорей узнать, что ты в Нижнем. Это уж будет легче в заботе о тебе.

Все наши молчат, но в этом молчании как будто выражается что-то замысловатое. Увидим, что бог даст.

Ваня тебя целует.

Весь дом Бронникова благословляет тебя.